
ТАТЬЯНЫ ВАСИЛЕЦ
тренинги-инициации, консультации, обучение специалистов.
Моему сыну Александру посвящается
«В то время ученики приступили к Иисусу и сказали: кто больше в Царстве Небесном? Иисус, призвав дитя, поставил его посреди них и сказал: истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдёте в царство Небесное.»
/от Матфея, гл. 18, ст. 1-3/
I.
Тенистая, заросшая фруктовыми деревьями кустами сирени улочка частного сектора на окраине большого южного города. Улочка, ведущая меня от трамвайной остановки к моему жилому массиву… Три часа пополудни, невыносимая июльская жара. Возвращаюсь домой после утомительного многочасового пребывания в центре города, на раскалённом асфальте, надышавшись до спазмов в горле угарным автомобильным газом. Скорее домой – в душ, к чашке горьковатого зелёного чая!
У одного из небольших частных домиков, к которому я приближаюсь и мимо которого вскорости мне предстоит пройти, на широком личном тротуаре, превращённом в цветник и огород, трудится почти в полном составе семейство: молодой, спортивного телосложения мужчина, загорелый, в синих шортах, красиво оттеняющих шоколадный тон его кожи, моет из резинового шланга, насаженного на «клюв» водопроводной колонки, автомобиль, красный «Жигулёнок»; крепкий старик с сосредоточенным выражением лица что-то ремонтирует, какие-то детали, звонко, на всю округу, стуча молотком по железкам, видимо, для этого же семейного автомобиля; рядом, на клочке возделланой земли, крупная старуха в цветастой кофте как-то уж очень энергично, почти яростно, орудует тяпкой, окучивая картофельные кусты… И тут же, замеченная мною в последнюю очередь, порхает четырёх – пятилетняя девчушка.
Когда до «святого « семейства остаётся всего несколько метров, молодой отец вдруг переводит водяную струю, вырывающуюся из шланга, в сторону своей маленькой дочки. Девочка радостно взвизгивает, ловит струю ручонками, восторженно хохочет, с явным наслаждением подставляя своё маленькое тельце освежающему потоку воды. Отец быстро переводит водяную струю на свой автомобиль, затем снова пускает её в сторону девочки. Она опять взрывается чудесным, серебристым смехом, похожим на звуки колокольчика, и прыгает, ловя струю обеими ручонками.
— Прекрати баловаться! – настолько свирепо вскрикивает вдруг старик, видимо, её родной дедушка, настолько свирепо, что я, уже почти поравнявшаяся с ними, просто вздрагиваю от неожиданности.
— Размордовалась! – поддерживает старика бабка, явно недовольная состоянием картофельных кустов, изнурённых июльской жарой. – Как с цепи сорвалась. Прекрати, кому говорят!
Во время бабкиного «монолога» я, как сквозь строй, прохожу сквозь семейство, вернее, между девочкой и её отцом, снова старательно омывающим красного «Жигулёнка». Я прохожу и – совершенно неожиданно для самой себя – вмешиваюсь в семейные «разборки»:
— А я и не балуюсь!- звонким голосом профессиональной вокалистки говорю – пропеваю я, как бы от лица девочки, глядя в её весёлую мордашку, одобрительно ей улыбаясь. – Я просто маленькая девочка. Мне весело играть с водой. Мне весело играть с водой!
… Прошла. Иду своей дорогой. Вдруг слышу сзади тоненький голосок, словно бы летящий мне вдогонку. Оборачиваюсь. Девочка действительно смотрит мне вслед, вернее, тянется ко мне, удаляющейся, всем своим тельцем и кричит:
— Мне весело играть с водой! Мне весело играть с водой!
Я машу ей рукой. Она отвечает. Иду дальше и снова слышу её голосок. Снова оборачиваюсь, снова посылаю ей своё приветствие и одобрение. И она радостно отвечает полюбившейся ей фразой:
— Мне весело играть с водой! Мне весело играть… Мне весело…
До того, как свернуть к своим многоэтажкам, я оборачиваюсь несколько раз на позывные, идущие из-за моей спины. Маленькое радостное существо всё тянется и тянется за мною вслед… Слова её уже почти неразличимы, но обе ручонки порхают над темноволосой головкой как крылья бабочки…
Господи! До чего же легко осчастливить кого – то! НУЖНО ПРОСТО ЕГО ПОНЯТЬ.
Июль, 1995 год
2.
Это Москва. Август 1999 года. Я пришла с дружественным визитом к Виктору Орлову в его «офис», а, вернее, скромный кабинет, расположенный на территории одной из обычных средних школ.
В недалёком прошлом программист из Прибалтики, а теперь постоянно живущий в Москве «контактёр», имеющий, якобы, регулярные встречи с инопланетной цивилизацией, он, по его же словам, научен старшими братьями по разуму целительству, чем теперь и занимается «профессионально»… Кстати, в Москве, по моим скромным подсчетам, не менее ста тысяч всяческих целителей, врачевателей, гадалок и прочих «ясновидящих» специалистов по «профессиональной» очистке ваших доверчивых карманов.
С семейством Орловых я знакома недавно. Виктор мне определенно нравится – умный, интеллигентный, живо интересующийся настоящей художественной литературой и знающий в ней толк, он кажется мне вполне искренним даже тогда, когда демонстрирует залу, перед которым выступает с очередной лекцией, справку из института Сербского, взятую им по собственной инициативе в подтверждение своей психической вменяемости: всё, мол, что вы здесь слышите, говорит не псих, а нормальный человек!
Другое дело его жена, постоянно и утомительно подчёркивающая своё «истинно московское» происхождение и литературоведческое образование. Её излишняя нервозность, даже, я бы сказала, агрессивность, с которой она неизменно напоминает о своих вышеупомянутых преимуществах, меня настораживает.
Короче, сегодня я пришла по двум причинам. Во – первых, невежливо, если общаешься с людьми, не ответить на настойчивое приглашение «просто попробовать, со своих денег не берём!». И, во – вторых, мною движет чисто писательское любопытство, исследовательский инстинкт. Я никак не могу утвердиться в окончательном ощущении – действительно ли Виктор Орлов, вчерашний программист из Прибалтики, «контактёр» со всеми вытекающими из этого последствиями или… Или это семейное шоу, где целительские способности одного из супругов гармонично сочетаются с режиссёрскими способностями другого…
… По рассказам Виктора, он научен представителями какой-то трудно выговариваемой инопланетной цивилизации ЛЕЧИТЬ РУКАМИ, то есть убирать негативную энергию из биополя человека, очищать ауру, а так же «латать» пробоины в этой самой ауре, образовавшиеся в результате нападения на человека тёмных сущностей из Тонкого Мира.
Кабинет, в котором ведёт свой приём Виктор, расположен в одном из концов длиннющего, полутёмного школьного коридора. Я, как мне было велено, занимаю очередь и оказываюсь сидящей на обычном «домашнем» стуле в числе ещё пяти — шести человек, желающих чуда исцеления по инопланетной технологии. Завожу негромкий разговор с соседом, пожилым, приятного вида мужчиной на тему «помогает – не помогает»… Мужчина отвечает коротко и весьма сдержанно: «Кому – как!»… Это позднее, несколько раз допустив к своей непокорной ауре симпатичного программиста из Прибалтики, я точно буду знать, что мне – «никак!», даже обычную головную боль не смогут убрать дружественные руки Виктора. Но это потом, позднее. А пока я сижу, как и все пациенты, на обычном стуле в ожидании возможности войти в таинственный кабинет.
… Время идёт. Из кабинета вышла немолодая полная дама с раскрасневшимся лицом. Вошла, другая, по виду «бизнес – леди», упакованная в тесный, не по – летнему тёмный костюм, с портфелем типа «дипломат» в руках. Через полчаса вышла и она. Уверенно зацокала каблучками, спускаясь вниз по лестнице с нашего, второго этажа. Наконец, нас остаётся только двое — я и неразговорчивый мужчина.
— Я могу вас пропустить вперёд! – говорит он вдруг. – мне удобнее быть последним…
— Мне тоже! – нелюбезно отвечаю я, приглашённая накануне женою Виктора: «постарайтесь быть последней!»
Однако преимущества «быть последним» нас лишает молодая женщина с чрезмерно накрашенным, неспокойным лицом. С нею мальчик пяти или шести лет. Женщина садится рядом со мною, а Никита – так зовут её мальчика – золотоволосый, симпатичный, вычурно одетый в заграничные «супер – шмотки», начинает «обследовать» длинный школьный коридор, поочерёдно дёргая запертые по случаю каникул двери классов.
— Никита! – урезонивает его мать. – Не пачкай руки! Иди сюда.
Но Никита, всё более удаляясь от нас, продолжает своё путешествие по коридору. Возвращается он к нам уже бегом; подбежав к матери вплотную, показывает ей язык и, развернувшись, снова устремляется в противоположный конец коридора. Когда вспотевший и раскрасневшийся он снова возвращается к нам, мать, что вполне естественно в данном случае, желает взять ситуацию под контроль.
— Прекрати бегать! – кричит она. – Слышишь?! Я кому сказала?! Вспотел, как свинья. Сядь немедленно!
Однако Никита, полностью игнорируя родительское «напутствие», вновь устремляется в противоположном направлении. Но, добежав на сей раз лишь до половины коридора, возвращается и, пробегая мимо нас, сидящих, едва не наступает нам на ноги – дразнит!
— Тебя что – наказать?! – истерично кричит вдогонку мать. – Я прямо сейчас выпорю, при всех! Ты меня знаешь!
Мальчишка мгновенно разворачивается, подбегает к матери вплотную и говорит ей прямо в лицо:
— Я тебя убью! Возьму автомат и застрелю!!!
— Но ведь это твоя мама! – вмешиваюсь я, оказавшаяся невольной свидетельницей происходящего, сидящая рядом с его матерью, — Ты что – убьешь свою маму?!
— Я и тебя убью! – обращая в мою сторону своё искажённое злобой, разгорячённое лицо, говорит Никита. – Ты тоже противная!
— А я вот сейчас пойду куплю бананов и угощу тебя бананом!
— Угостишь меня бананом? Почему?
— Потому что я тебя люблю!
— Ты меня… любишь? Почему?!
— Я всех люблю – и тебя, и твою маму, и вон ту ворону, видишь? – я показываю ему туда, где за окном, на ветке, почти уткнувшись клювом в стекло, сидит огромная серо – чёрная красавица ворона…
— И ту ворону?!!!
В это время двери кабинета открываются и в коридор выходит Виктор Орлов. Он в белом халате, что делает его похожим на врача. Никита мгновенно пугается и крепко хватает меня за руку. Не свою маму, а меня.
— Здравствуй, Никита! – говорит Виктор и, видимо, хорошо знакомый с проблемами этого мальчика, своего пациента, добавляет:
— Почему ты держишь за руку эту тётю? Она тебе нравится?
— Да! – не раздумывая, выпаливает Никита. – Нравится!
3.
Начало сентября. 1998 год. Я живу в Москве, но собираюсь по делам в Ростов-на-Дону. В один из вечеров в нашем доме появляется Александр К. По основной профессии он инженер – программист. Однако в последние несколько лет работал в Гуманитарном Центре Хаббарда, где пройдя специальное обучение, считался одним из лучших одиторов. Одитор – это кто-то, вроде психотерапевта. Пользуясь определённой технологией, так называемым одитингом, одитор помогает человеку «увидеть» те события в прошлом времени или даже в прошлых жизнях, которые являются причиной нынешних болезней или сложных психологических проблем общения с другими людьми.
Технологии Рона Хаббарда направлены на то, чтобы человек, обретя душевное здоровье, почувствовал себя « в высоком тоне», что по моим теперешним представлениям, равноценно понятию в более высоком состоянии сознания. Многие люди — в том числе и я – ощутили на себе благотворное воздействие одитинга. Однако, как объяснил мне однажды Григорий Петрович Грабовой, « когда уходит основоположник, начинаются искажения». Искажения же от тех, кто считает себя последователями бывают настолько значительными, что Учение, рассчитанное на духовное освобождение человека, может выглядеть как ПОДАВЛЕНИЕ человека. Именно с этим явлением столкнулась в своё время я в Московском центре Хаббарда. По этой же причине ушёл, в конце концов, из Центра и Александр К. Короче, тогда, в августе – сентябре 1998 года, несколько бывших сотрудников Центра, не пожелавших терпеть подавление от руководящих Центром «последователей», частенько попивали утешительный чаёк на моей кухне, получали – в случае необходимости – ночлег или даже немного денег…
… В один из таких вечеров оказался на кухне и Александр К. Ему около сорока лет. Сейчас он одинок, не устроен с работой, растерян, разочарован, на грани депрессии… Я смотрю на Сашу пока он пьёт чай, и размышляю вот о чём…
В Ростове у меня есть приятельница – очаровательная, интеллигентная, духовно устремлённая Татьяна Ф., преподавательница иностранных языков в средней школе. Она тоже одинока. Живёт вдвоём с восьмилетней дочерью. По возрасту вполне сопоставима с Сашей К.
Я смотрю на пьющего чай бывшего одитора ГЦХ, жителя «ближайшего Подмосковья», имеющего про запас диплом инженера – программиста, Александра К., и думаю: «А что, если их познакомить? По – моему, они очень подходят друг другу!»
Приглашаю Сашу в Ростов – переменить обстановку, поодитировать кого — то из моих друзей. Саша приглашение принимает с радостью. Мы приезжаем. Я их знакомлю. А дальше…
Буквально в считанные дни создаётся новая семья, и счастливый уроженец ближайшего Подмосковья переселяется в южный город, который ему очень нравится, не говоря уже о красавице – жене…
… Когда в феврале 2001 года я снова оказываюсь в Ростове и прихожу в гости к своим друзьям, на руках у Тани, открывшей мне двери, — симпатичнейшее существо женского пола, в возрасте один год и три месяца. Существо, то есть Марья, внимательно рассматривает незнакомку и тут же, запросившись с рук матери, принимается орудовать в своём игрушечном хозяйстве.
Пока мы с Таней в течение многих чашек чая, сидя на кухне, разговариваем – разговоры, в их единственной комнате происходит шумная возня – сёстры, старшая Анна и младшая Мария, не привлекая к себе нашего внимания, живут своею детской жизнью.
Наконец я собираюсь уходить. Прощаюсь с девочками, стоя на пороге их комнаты. Младшая просится к матери на руки, и мы ещё некоторое время стоим в передней. Малышка Марья, обхватив шею матери ручонками, повёрнута ко мне спиной. Всей своей позой она словно бы говорит: «Мама только моя! Ясно? И нечего тут…»
И вдруг, когда уже сказаны все прощальные слова и я намереваюсь сделать шаг за порог их тесной передней на лестничную площадку, малышка резко оборачивается, протягивает ко мне обе ручонки и, повиснув мостиком между мною и Таней, обхватив ручонками мою шею, надолго прижимается ко мне, к моему лицу, своей горячей, нежной щёчкой…
Все замерли. Полная тишина. Глаза мамы Тани наполняются слезами. Едва слышно, словно боясь разрушить эти прекрасные мгновенья, она говорит – выдыхает:
— Елена Алексеевна! Она узнала вас. Она благодарит вас за своё воплощение!
… Когда девочке исполнилось пять лет, был совершён обряд её крещения в соответствии с православной традицией. И, по решению семейства К., честь стать её крестной матерью выпала именно мне!
Сейчас, когда пишу эти строчки, уже июнь 2007 года.
Машенька превратилась в очаровательную девочку, тонко чувствующую и нестандартно мыслящую, с которой можно вполне на равных обсуждать многие непростые вопросы. Месяц тому назад она с отличием закончила первый класс общеобразовательной школы и одновременно первый же класс школы музыкальной по классу фортепьяно…
А ещё несколько ранее, именно в день 8 – го марта, моя прекрасная дочь подарила мне портрет собственного исполнения. Портрет выполнен цветными карандашами на довольно большом листе белой плотной бумаги, короче, на ватмане…
На мой лукавый вопрос – кто эта, изображённая здесь женщина? – юная художница ответила, искренне удивившись моей «недогадливости»: да это же вы! А кому принадлежит склонённая к женской голове головка девочки – я спрашивать не стала… «догадалась»!
В ключевой момент! На этом трогательном портрете, где, конечно, изображены духовные мать и дочь, то есть я и Машенька, над их нежно соприкасающимися головами – крупными «нестандартными» буквами, выдающими первоклашку, размашисто выведена ярко-синим цветом дарственная надпись: «ОТ МЕНЯ С ЛЮБОВЮ!»
Да, да! Именно так – С ЛЮБОВЮ!… Без мягкого знака. Что значит – без чьей – либо коррекатуры. Подлинник!
4.
Моему маленькому сыну Александру год и восемь месяцев. Мы только что расстались с его отцом, известным в своих кругах инженером- гидрогеологом, человеком замечательно преданным своей профессии, но настолько равнодушным ко всему остальному миру, что я, двадцатилетняя, с малолетства влюблённая в музыку, книги, цветы, птиц и даже бродячих собак, едва не задохнулась от полного непонимания и полного своего одиночества в нашей недолгой семейной жизни.
… Вот уже целый месяц, как маленький Саша живёт в семье бабушки Антонины и деда Петра в их частном доме, на окраине города, на свежем воздухе, в саду. По нашему общему представлению, ему там лучше, нежели в тесной городской квартире, при напряжённом взаимонепонимании между родителями – двадцатилетней мамой – картографом и сорокалетним папой – инженером. К тому же, бабушка и дедушка – тоже сорокалетние, полные сил, недавно вступившие в свой не первый брак, — на полном серьёзе ощущают себя истинными родителями маленького Саши и по этой причине окружают его самой нежной заботой и таким количеством восхищения, которого вполне хватило бы на добрый десяток малышей!
Это теперь, с позиции моих сегодняшних знаний и сегодняшнего понимания, совершенно очевидна необходимость непрерывного и самого близкого общения малыша с матерью, как минимум, до его двухлетнего возраста. Тогда же для нас, двадцатилетних матерей, имевших всего двухмесячный послеродовой отпуск, великим благом можно было считать наличие бабушки, особенно такой, как моя мама – молодой, полной сил домохозяйки, с радостью принявшей на себя хлопоты по выращиванию внука…
Короче, я, живя в центре города и работая в проектном институте от девяти утра до шести вечера ежедневно, появлялась в маленьком домике, где теперь жил мой сын, только по воскресеньям.
…Сегодня тоже воскресенье. Завозившись с утра по хозяйству, я приехала к Саше только во второй половине дня. Он только что проснулся после обязательного дневного сна, столь важного для маленьких детей, и теперь стоит в своей кроватке, держась обеими ручонками за одну из её спинок. «Стоит» — это весьма приблизительное определение: он, держась за спинку кровати энергично прыгает, усиленно «трамбуя» свою постель.
Видя вошедшую в комнату меня, он буквально озаряется радостью. Когда же я приближаюсь к нему вплотную, желая его поцеловать, он прыгать перестаёт и, достав из своего рта уже значительно обсосанную конфету – леденец, заботливо суёт конфету в мой рот.
… теперь он врач – психонарколог, серьёзно подкрепивший свои аллопатические знания гомеопатией в её истинной, Ганемановской традиции. Я часто слышу от друзей, воспользовавшихся его помощью врача – гомеопата, тёплые отзывы о его внимательном подходе к пациенту, высоком профессионализме, особой деликатности в общении. Я много раз в жизни была свидетельницей его бескорыстия, его доброты и в отношении других людей, и в отношении себя…
Помню, как однажды, в годы его студенчества, во время учёбы на одном из первых курсов мединститута, в пору, когда я после перенесённого гриппа получила тяжёлое осложнение на сердце и в течение нескольких месяцев страдала миокардитом, он, получив однажды свою скромную стипендию, купил на неё очень красивый шерстяной плед и, войдя в мою комнату, молча подойдя к кровати, на которой я лежала, просто покрыл мои ноги этим пледом…
16 февраля 1999 года. Александр на приёме у Григория Петровича Гробового, в его офисе на Солянке. Я сижу в приёмной. Долго, очень долго длится там, за дверью, их беседа. Наконец он выходит, разрумянившийся лицом, озарённый улыбкой.
— Григорий Петрович просит вас! – говорит мне секретарь. Я вхожу. Григорий Петрович стоит посреди своего кабинета. Встречает меня приветливой улыбкой и первое, что произносит после обмена приветствиями:
— Ваш сын – человек широких взглядов!
… И сколько бы лет ни прошло, какие бы важные события ни происходили в нашей жизни, какими бы подарками мы не одаривали друг друга, — малыш, самоотверженно одаривший меня своим единственным «богатством» — наполовину обсосанным леденцом! – одно из самых дорогих достояний моей души.
Моему сыну Александру посвящается – спасибо за уроки Любви!
«БУДЬТЕ КАК ДЕТИ…»
Елена Воронкова
«Иисус почтительно склонил голову перед этим ребенком. Он сказал: Дни, месяцы, годы искал я познания высшей из тех истин, которые человек может познать на Земле, а тут дитя, недавно пришедшее на Землю, высказало всё это одним духом.»
/2. С. 91/
«Каждый ребёнок отчасти гений, а каждый гений отчасти ребёнок.»
Артур Шопенгауэр
В уже упоминавшемся ранее Евангелии от Леви находим следующее откровение:
«В это время Иисус услышал, как двенадцать спорят между собой. Плотский дух ожил в их сердцах, и они спрашивали друг друга, кто самый великий в глазах Бога и человека. И сказал Иисус: Стыдитесь, люди! Самый великий – слуга остальным. А затем Он подозвал малое дитя, и чтобы быть действительно великим, вы должны сравняться с ним в невинности, правде и чистоте жизни.
Великие люди не презирают малого; тот, кто чтит и уважает малое дитя, чтит и уважаем меня, а тот, кто презирает дитя, презирает меня. Если вы хотите пройти через врата Царствия, вы должны быть кротки, как малое дитя.»
/2. С. 192/
В переводе же на доступный нам язык это означает, что дети, особенно маленькие, недавно пришедшие вновь на Землю, обладают более высоким уровнем сознания. Их чистая, немотивированная Любовь свидетельствует тому. Любовь, в которой нет ни расчета, ни амбиций, а есть лишь одно, ничем неомрачённое состояние души – Любовь…
Но сразу же возникает вопрос: почему именно маленьким детям свойственно это состояние души, более всего приближающее человека к Творцу? И куда оно девается потом? Почему взрослые люди уже не обладают им в той же мере? Для меня, автора этой книги, достаточно убедительным оказался прямой ответ на этот непростой вопрос, ответ, данный академиком Г. И. Грабовым:
«Созидательное сознание в принципе присуще человеку с момента начала его жизни. Когда организм растёт, то какое-то время он всегда созидает вокруг себя, пока не попадёт в систему искусственных идеологических постулатов, надуманных мыслеформ, неверных психологических установок, блокирующих его развитие связей и т.д.
Всё это искусственным образом искажает нормальное естественное развитие и приводит к затемнению у человека созидательного сознания. Поэтому исключительно важной задачей является восстановление созидательного сознания у живущих людей».
/8. с.48/
Итак, «будьте как дети!» потому, что именно детям, только пришедшим на Землю, присуще созидательное сознание, высокое состояние души, не изуродованное «неверными психологическими установками, надуманными мыслеформами, « получаемыми затем по мере роста из банка коллективного сознания…
Желая подробнее остановиться на этом важнейшем моменте развития человеческой личности, я позволила себе составить эту главу моей книги из нескольких коротких очерков, сделанных в разное время в связи с личными переживаниями или просто наблюдениями, оставшимися в памяти – а порою и в душе! – неизгладимый след.
Но сначала – в подтверждение тому, что уже определило содержание этой главы – ещё несколько вполне авторитетных мнений:
«Действительность говорит нам, что нет никакой возможности существования отдельной личности, изолированной от общества, все члены которого составляют единый механизм…
Извлечение заключается в сознании каждым, что его благо и благо общества – это одно и то же, и таким лишь образом Мир придёт к своему исправлению.»
/ «Кабала», 16. С.48/
Итак, взаимосвязь между индивидуальным сознанием каждого отдельного человека и сознанием коллективным очевидна: они влияют друг на друга, они друг друга формируют. И тут, как в извечном споре – что первично: курица или яйцо? – можно тоже оказаться перед непростым вопросом: какое же из двух сознаний «главнее», индивидуальное или коллективное? Или, хотя бы, влияние какого из них на другое очевиднее?
Уверена, что тебе, мой читатель, — особенно, если ты мама или бабушка! – приходилось неоднократно наблюдать или даже самому проводить над малолетним ребёнком экзекуции такого рода:
— Я кому сказала: ешь котлету с хлебом!
Или:
— Колбасу без хлеба не едят! Без хлеба не наешься.
Малыш всячески сопротивляется, хитрит, ловчит, иногда даже плачет. Его организм знает то, что стало известно и наиболее любознательным из нас в последние два-три десятилетия: белок – в особенности животного происхождения, каким является котлета или колбаса – несовместим с углеводами, т.е. хлебом, кашей, картофелем!
— Я потом! – говорит он сквозь слёзы, указывая пальчиком на ломоть хлеба и обнаруживая тем самым истинное понимание диетологии: отдельно следует есть белковую пищу и отдельно — углеводы.
— Никаких «потом»! Или будешь есть, как едят нормальные люди, или отправишься в угол, как вчера, понятно?
Требуется несколько лет, чтобы ребёнок научился бездумно забрасывать в свой организм, как это делают «нормальные» люди, несовместимые продукты питания, получив уже с детства целый «букет» желудочно-кишечных проблем!
…Дописав последние слова этого эпизода, я встала из-за своего рабочего стола и вышла на балкон – немного передохнуть, посмотреть со своего четвёртого этажа вверх, на небо, которое всегда, как бы оно не выглядело в данную минуту, наполняет мою душу умиротворением, ощущением вечности и надёжности этого мира…
Небо было как всегда прекрасным! По нему, гонимые свежим июньским ветром, двигались тёмные предгрозовые тучки, сгущаясь и кооперируясь в более крупные, «коллективные»! Оно предвещало долгожданный дождь, свежесть которого уже ощущалась в воздухе.
Я потянулась к нему поднятыми вверх руками, предварительно сплетя пальцы. Это рекомендация от мексиканского мага дона Хуана, данная им Карлосу Кастанеде, писателю, проводящему много часов в фиксированной статичной позе, что плохо отражается на состоянии позвоночника. Затем я проделала своё любимое альтернативное йоговское дыхание с попеременным зажиманием одной ноздри. И, обновлённая, отдохнувшая, я посмотрела вниз, во двор, на «грешную» землю…
А по грешной земле, точнее, по асфальтированной дорожке, проходящей по-над всей моей пятиэтажной «трущобой», двигалась небольшая человеческая группа, состоящая из упитанной, коренастой, седовласой женщины и совсем крохотной, трёх-четырехгодовалой девочки, видимо, её внучки. Бабушка шла впереди, деловито попирая асфальт своими крупными башмаками – кроссовками. Внучка плелась немного позади, потряхивая огромным розовым бантом на темно-русой кудрявой головке.
Они уже поравнялись с моим балконом, бабушка даже прошла на несколько шагов вперёд, когда из моего подъезда выскочил соседский щенок, малютка-такса, как всегда опередившая своего хозяина, запиравшего двери квартиры на их втором этаже.
Малютка-такса, дружелюбно виляя длинным тоненьким хвостиком, сразу же направилась к девочке. Та, в свою очередь, с радостным вскриком устремилась таксе навстречу. И протянутые к щенку руки девочки, и красноречиво виляющий хвостик малютки-таксы — всё говорило о том, что два этих юных существа, только что пришедших на Землю, желают дружить, желают любить друг друга. Ещё бы несколько мгновений — и девочка, вероятно, присев на корточки, стала бы ласкать собачку… Но тут шагавшая впереди бабушка обернулась:
— Ах, ты, дрянь паршивая! Я сколько раз приказывала тебе не трогать кошек и собак! Мало того, что глистов наберёшься, ещё уколы от бешенства делать придётся.
«Предусмотрительная» бабушка с такой силой схватила внучку за ручонку, что малышка буквально кубарем покатилась в её сторону.
Они пошли, всё более от меня удаляясь. Ножки девочки семенили, едва успевая за крупными шагами старухи. Головка её была повёрнута назад, в направлении замершей в оцепенении таксы, всё ещё помахивающей своим дружелюбным хвостиком, хотя движения его были теперь не столь уверенными и энергичными, как в начале сцены. В них ощущалось замешательство и недоумение…
Ещё недавно, с детства влюблённая во всё живущее – будь то букашка, растение или животное – я бы гневно осудила эту «железобетонную» бабушку. Но теперь, встав на путь развития своего сознания, я с благодарностью вспомнила слова одного из нынешних моих учителей. Слова, позволившие мне не испытывать «праведного» гнева, а дать увиденному более объективную оценку.
«Посмотрите на Мир с самой высокой позиции вашего сознания, с самой глубокой позиции вашей души и с самым духовным пристрастием ко всеобщему благоденствию, посмотрите на Мир так… и вы увидите, что пороки – это вовсе и не пороки, а неправильное понимание Мира».
/8. С.292/
«Что ж! – подумала я. – Бабушку тоже в своё время изуродовали такими же «воспитательными» средствами и установками, что прочно живут в коллективном сознании. Установками, направленными на стерилизацию человеческой души. Бабушку следует просто пожалеть так же, как и внучку, которую она теперь уродует на свой лад.
И получается, мой читатель, что коллективное сознание служит зачастую не институтом воспитания человеческой души, как того следовало бы ожидать, а мощным подавляющим фактором, увы! В душе человека, как уже было сказано ранее, есть все знания. И задача состоит в том, чтобы помочь человеку эти знания вспомнить. На деле же получается совсем другая картина. Приходя в очередной раз на Землю в теле ребёнка, душа человека, — очищенная от ложных установок прошлого воплощения и полностью себя осознавшая во временя пребывания в Тонком мире, — ЗНАЕТ намного больше своих «воспитателей»! Но…
…Одна из дружественных мне семей, состоящая из сорокалетней матери и шестнадцатилетней дочери – мои ближайшие соседи.
Мать — учительница средней школы – образец самого добросовестного исполнения родительских обязанностей. При довольно скромном материальном достатке в тесной их квартире для дочери – в результате перепланировки – создана отдельная комната; исключительно благодаря настойчивости матери дочь закончила музыкальную школу по классу фортепьяно. Изнуряя себя частным репетиторством на дому, мать ревностно следит за тем, чтобы подрастающая дочь была всегда хорошо и современно одета.
«В чём причина трудных взаимоотношений? – не раз думала я, слушая жалобы матери. – Девочка разумная, одарённая, явно художественная натура, сочиняет прекрасные стихи, песни. И у неё, и у матери я не однажды наблюдала моменты необычайной доброты и отзывчивости в отношении окружающих людей… Почему они не могут жить спокойно? В чём причина резких выпадов со стороны дочери, от которых время от времени говорит огорчённая мать? Интересно бы послушать другую сторону. Я не раз слышала прекрасные отзывы о педагогическом таланте матери, о том, что добрая половина общественной, именно воспитательной работы в школе держится на ней… А дома – «сапожник без сапог»?»
И ответ на мои вопросы пришёл. В тот раз я на минутку зашла к соседкам вернуть взятые накануне книги. Мы немного посидели с мамой на кухне, и я совсем было собралась уходить, когда в дверном проеме появилась очаровательная, сияющая молодостью и красотой шестнадцатилетняя «богиня»…
Приветливо поздоровавшись со мной и вежливо извинившись, «богиня» вызвала мать в переднюю:
— «Мамочка, можно тебя на минутку? – и стала шёпотом, но весьма настойчиво что-то говорить: не то просить, не то убеждать, не то требовать…
Не знаю, о чём шла речь, но только резко прозвучавший громогласный ответ матери ожёг меня всю, с головы до ног, как удар кнута!
— Это мой дом, поняла?! Я тебя кормлю и пою. И ты будешь делать всё, как я считаю нужным! Разговор закончен.
На секунду в дверном проёме промелькнуло искажённое ненавистью, гневом и ещё Бог знает чем лицо шестнадцатилетней… «богини»? О, нет! Теперь это было лицо шестнадцатилетней «ведьмы»! Щёлкнув дверным замком, бешено хлопнула входная дверь.
— Вот так всегда! – с неподдельной обидой в голосе резюмировала мама произошедшее, входя ко мне на кухню; мама-педагог сумела в одну минуту превратить шестнадцатилетнюю «богиню» в ее полную противоположность. – Вы слышали, как она хлопнула дверью? Теперь явится домой за полночь или вовсе останется ночевать у подружки.
— Я бы на месте вашей дочери вообще сюда не вернулась, в этот лично «ВАШ ДОМ»! Упрекать своего ребёнка куском хлеба?! Простите мне мою резкость, но для меня всё это так неожиданно… Вы когда-нибудь задумывались над тем, что говорите дочери и какие это имеет последствия?
— Меня в моём детстве тоже упрекали! Тем же куском хлеба и почти каждый день…И, как видите, ничего страшного со мной не случилось… человеком стала!
— Но ведь мы сегодня обладаем, поистине, новой наукой о сознании человека, о формировании сознания индивидуального, о том, как зависит качество жизни от суммы сознаний отдельных людей, т.е. от качества сознания коллективного… Зачем же бездумно повторять ошибки наших непросвещённых родителей? Вы и в школе так же лихо… по старинке? Или..
На красивом лице мамы-педагога обозначилось раздумье…
И конечно же не ради личной истории моих соседок поместила я здесь этот эпизод! Помнишь, мой уважаемый читатель, слова Иисуса Христа, которые уже прозвучали в начале этой главы:
«Великие люди не презирают малого; тот, кто чтит и уважает малое дитя, чтит и уважает меня, а тот, кто презирает дитя, презирает меня».
Тот, кто чтит и уважает малое дитя… Но как же все-таки те репрессивные меры, которые мы по традиции зовём «воспитанием», не похожи на уважение! Бездумно, часто лишь следуя «традиции», люди наносят своим детям душевные раны, множат агрессивность, отчуждение, делают невыносимой атмосферу в своей собственной семье. Почему всё более увеличивается подростковая преступность? Преступность как протест…
…А теперь, мой читатель, я приглашаю тебя в своё детство, к восьми или девятилетнему любознательному существу, тайком почитывающему «запретные» мамины книжки, постоянно приносящему в дом котят, щенят и раненых птиц.
Жили мы тогда на окраине большого южного города, в маленьком частном домишке. Училась я в первом или втором классе, а дружила — с соседкой по имени Ивановна, ласковой, чистенькой старушкой. У нее были собственные козы, сердитый козел и маленькие пушистые козлятки — предмет моей безумной всепоглощающей любви.
В тёплое время года – весной или осенью – придя из школы домой и наскоро выполнив домашние задания и небольшие бабушкины поручения, я тут же отправлялась к Ивановне – к её кошкам, курам и, конечно же, козляткам.
— Совсем на козах помешалась! – укоризненно говорила моя мама, когда уже в сумерках меня почти силой возвращали домой. – Поди, не только Ивановне, но ты и козам до смерти надоела! Совесть надо иметь.
Но Ивановна была мне всегда рада. Она жила одиноко, в окружении своих питомцев. И я приходилась ей вроде внучки, влюблённой в её домашность и охотно выполнявшей мелкие поручения по кормлению или вычёсыванию коз большой деревянной расчёской.
Однажды Ивановна слегка прибила дверцей маленькую курочку так, что она сразу охромела и, сильно припадая на лапку, отошла к забору и привалилась на бок.
— Придётся отправить ее в суп! – сказала Ивановна. – Мала, правда, бульоном особенно не разживёшься, да куда она теперь годится, хромая? Первая же кошка задерёт.
— Отдайте ее мне! – попросила я. – Мне ее жалко.
Назвала я свою питомицу Настей. Соорудила ей в своём дворе – конечно, при помощи бабушки! – небольшой вольерчик из веток, палок, примыкающий к стене сарая. Совсем маленький, наверное, в один квадратный метр. Днём она там паслась, а вечером я забирала её в дом и помещала на ночь в «личную спальню» — большую картонную коробку, устланную свежей травкой.
— Тесно ей в твоём загоне! – говорила мне моя бабушка Мария. – Чай, она привыкла по двору разгуливать, с другими цыплятами дружиться.
— Мне вообще эта затея не нравится! – поддерживала бабушку мама. – Ты теперь как пришитая к своей Насте, даже к Ивановне ходить перестала. Так всё лето и проторчишь возле неё? Хоть бы в кино сходила, что ли.
— Настя поживёт у нас, пока у неё болит лапка, — защищалась я, — в кино я была вчера… мы с Лилькой смотрели «Дети капитана Гранта». А у Ивановны сегодня утром вычёсывала Машку!
Настя моя быстро поправлялась, хромала уже едва заметно, понемногу увеличивалась в размере. А главное – она – теперь признавала меня не то своей хозяйкой, не то подружкой. Едва завидев меня, она бежала к заборчику, разделявшему нас. Бежала, прихрамывая, но радостно хлопая крылышками и что-то говоря на своём курином языке. Порою я разговаривала с нею. Объясняла, что она здесь временно, в больнице, на лечении. А вот к осени, когда она окончательно поправится, а мои каникулы закончатся, я обязательно отнесу её к родному куриному семейству.
Вначале она не обращала на мои «монологи» никакого внимания, продолжая клевать принесённый мной «гостинчик» — хлебные крошки или крупу. Но потом стала слушать меня. Подойдёт, бывало, к заборчику и, смешно наклоняя головку то в одну, то в другую сторону, посматривает то одним, то другим круглым глазом, внимательно слушает, как бы оценивая то, что я ей говорю. Порою Настя даже издавала короткие звуки – покрякивания или лёгкие квохтанья – словно бы поддерживала беседу: «да-да», мол, или «ну, конечно, я тоже так думаю!», «я тебя вполне понимаю!»
…Незаметно прошло лето. Первого сентября я пошла в школу, но Настю к Ивановне не отнесла: «Мамочка, родненькая, ещё одну недельку, пока тепло!» На «одну недельку» согласилась и моя бабушка, хотя давно уже твердила мне, что пора курочке к своим. Я и сама понимала, что пора. Но всё оттягивала момент прощания – больно уж мы породнились с нею. Да и гордилась я ею несказанно: у кого ещё есть говорящая курочка!
Уже назначен был день нашей разлуки – ближайшая суббота. Накануне, придя из школы возбужденной, я, против обыкновения, прошла мимо сарайчика, к которому примыкал Настин вольер. Я не заглянула туда, не поговорила со своей питомицей. Прошла мимо, а войдя в дом, на кухню, бросила портфель на громадный бабушкин сундук, кое-как ополоснула под умывальником руки и уселась за стол: нужно было наскоро поесть и отправляться в библиотеку, где мы условились встретиться с моей подружкой Лилькой.
У бабушки к моему приходу всё было готово. Она, как всегда, с удовольствием стала «сервировать» стол: поставила хлебницу с аккуратно нарезанными ломтиками хлеба, солонку, сахарницу, пока ещё пустую мою чайную чашку, салат из огурцов и помидоров, а затем, как-то по-особенному торжественно, поднесла и установила прямо передо мною большую плоскую тарелку, на которой в окружении ломтиков жареного картофеля лежал румяный кусок поджаренного мяса, очень похожий по форме… на куриное бёдрышко.
— Что это?! – охваченная ужасным предчувствием, прошептала я. – Бабушка, это что-о-о?!!!
— Твою Настю придушил сегодня соседский кот Филька, он давно к ней подбирался. Я еле отняла… она уже почти не дышала… пришлось прирезать… да ты ешь, ешь! Курица – она и есть курица.
…До сих пор — через многие годы! – слышу свой голос: не то стоны, не то крики, с которыми я бежала по улице, бежала целых два квартала. Крича и плача, я пыталась объяснить перепуганному сторожу на проходной, что «зарезали…зарезали…заарезали Настю!»
Сторож вызвал из цеха маму. Меня отвели в фабричный медпункт. Напоили какими-то горькими каплями, уложили на кушетку, положили на лоб холодную мокрую тряпку, и все хором объясняли, что Настя была всего-навсего курицей! Ей, мол, так или иначе суждено было то, что произошло сегодня. Курицы на то, мол, и существуют.
Но я, в отличие от всех взрослых, успокаивавших меня тогда, знала, что Настя курицей уже не была! Она, встречавшая меня радостным хлопаньем своих крылышек, внимательно слушавшая меня и даже разговаривавшая со мною на своём курином языке, была уже… почти ребёнком. Моим другом.
… Дорогая моя бабуся! Самая добрая, самая лучшая бабушка на свете! Я ни в коей мере не хотела обидеть тебя, приведя здесь эту историю из своего детства. Именно тебе обязана я тем, что в мою чуткую детскую душу – душу будущего преподавателя сольного пения консерватории – вошли и навеки поселились там прекрасные русские и украинские песни, городские романсы Балакирева, Алябьева, Гурилёва. Ты так задушевно распевала их почти ежедневно, готовя для нас свои незамысловатые, но такие вкусные обеды. И готовить еду, разбираясь в качестве и пользе тех или иных продуктов, научила меня именно ты. И во многих моих затеях – взять, хотя бы, выхаживание охромевшей курочки Насти – участвовала постоянно, выгораживая и защищая меня перед мамой, строгой, признающей только «правильные» поступки…
А главное: именно ты, моя бабуся, тайком от мамы – комсомолки и большой общественницы — водила меня в церковь, поселила в моей душе веру в Бога…
Спасибо тебе, моя незабвенная бабушка Мария! И не твоя вина в том, что родив четырнадцать детей, пережив первую мировую войну, где твой муж, мой дедушка Владимир потерял руку, пережив революцию семнадцатого года, гражданскую войну, испытав все трудности, какие только может испытать женщина тех времен, обязанная день изо дня кормить и кормить сначала своих детей, а затем внуков, — не твоя вина, что ты так по-хозяйски распорядилась моей Настей, фактически уже погибшей «от рук» кота Фильки!
Курица – она, конечно, и есть курица. Но уровень коллективного сознания на нашей прекрасной планете пока таков, что на переднем плане событий почти всегда материальное: то, что можно пощупать или съесть… И даже такие добрые люди, как моя бабушка Мария, поступают порой «как все».
«Любовь может быть не выражена словами и любовь может не выражаться чувствами, но ваши действия – это и есть любовь там, где вы созидаете.»
Григорий Грабовой
I.
— Немцы – одна из самых цивилизованных европейских наций! – говорит доктор Эльтерман. – И вся эта болтовня о том, что они грабят мирных жителей, уничтожают коммунистов и евреев, — не больше, чем досужие выдумки газетных писак! Германия и Россия воюют не впервые, однако о целенаправленном истреблении мирного населения по политическим или национальным мотивам речи никогда не было. Достаточно вспомнить, хотя бы, первую империалистическую войну четырнадцатого года…
Доктор сидит в кресле покойного деда Владимира, вытянув почти до половины комнаты свои длиннющие ноги и красивым, плавным движением руки оглаживает нашу кошку Василису, развалившуюся у него на коленях.
— Когда мы с Софочкой учились в Германии…
— Исаак Львович! – нетерпеливо перебивает его мама. – Когда это было, сколько столетий тому назад?!
— Но почему же «столетий»? – напирая на последнее слово, обижается доктор. – Это было в годы моей молодости, в конце прошлого столетия…Я что, Натали, похож на Вечного Жида? А?
Бабушка пронзает маму укоризненным взглядом и, сокрушенно качая головой, уходит в кухню, откуда вдруг потянуло вкусным запахом сидящего в духовке капустного пирога. Кошка, оживившись, спрыгивает с колен доктора и, потягиваясь на ходу, отправляется вслед за бабушкой. А мама продолжает своим особым, вибрирующим голосом, каким обычно «воспитывает меня:
— Вот видите! То было в конце прошлого столетия. А сегодня на дворе сорок первый год следующего века. У немцев есть Гитлер, они захватили половину Европы, с ужасающей быстротой катят по нашей стране и не сегодня-завтра будут здесь!
— Но позвольте, позвольте! – Уже не на шутку волнуется доктор. – Культура нации, традиции складываются веками, и не может какой-то проходимец, не помнящий родства, перечеркнуть всё это в один момент. Да и мой личный опыт общения с немцами, с их прекрасной страной, давшей миру такое количество великих людей…
Тая я и знала, что мама снова не справится с доктором, и мы – наверное, уже в десятый раз за последние месяцы! – услышим историю о том, как они с Софочкой, сразу же после свадьбы, приехав в она тысяча восемьсот девяностом году учиться в Германию, в Германию, в немецкий город Бонн, где, по словам доктора, родился великий композитор Бетховен, сняли «славный флигелёк у милейшей фрау Борман».
Сняли, обменялись любезностями, задаток внесли. Но когда на следующее утро новоиспеченный квартирант приспособил на двери «славного флигелька» висячий замок, — были изгнаны разобиженной старушкой: ведь в Германии, по словам доктора Эльтермана, уже в то время все люди были честными и, уходя из дому, дверей не запирали.
2.
Прошлой зимой, когда ещё не было войны, а я училась во втором классе, — умерла Софочка – огромная старуха с усами, жена доктора. С тех пор Исаак Львович «столуется» у нас.
Трижды в день спускается он по гремучей железной лестнице со своего второго этажа в наш полуподвал и, поставив в угол под вешалкой красивую старинную палку с набалдашником в виде головы дремлющего льва, обращается к бабушке с неизменным вопросом:
— Ну что, Маняша-волшебница, чем нынче побалуешь старого Исаака? Ароматы, ароматы у тебя тут, как в старые добрые времена!
Бабушка моя, Мария Васильевна, действительно настоящая волшебница. Из пшена, перловки, кукурузной крупы и других нехитрых продуктов военного времени она умудряется готовить не только очень вкусные, но и очень красивые разности: свекольная икра, запеканка из капусты, «биточки» из перловой каши, до золотистости обжаренные в подсолнечном масле и залитые клюквенным киселём… Прежде чем начать есть, я подолгу любуюсь то цветом свекольной икры, то безукоризненно кругленькими, будто вычерченными с помощью циркуля, румяными «биточками».
— Что, ты Ириша, всё высматриваешь там? – Не понимает меня бабушка. – Ела бы побыстрей да отправлялась по своим делам.
Одно из самых любимых лакомств бабушкиной кухни, о котором я и теперь вспоминаю с нежностью и с неизжитым детским восторгом, — крутой холодный клюквенный кисель, залитый сверху холодным топлёным молоком… Те самые «молочные реки с кисельными берегами», неоднократно воспетые в русских народных сказках.
Бабушка балует нас всех, стараясь угодить каждому его любимым кушаньем, но доктора она балует особо. Она его «жалеет», как говорят в нашем дворе. Специально для него бабушка готовит фаршированную щуку, которую он называет «фиш» и радуется, как ребёнок, едва заслышав запах этой самой «фиш». С не меньшим восторгом встречает Исаак Львович и тушеную, приправленную чесноком, морковь – «цимес». Бабушка и белье теперь для него стирает и прибираться ходит к нему наверх, стараясь делать это, когда мамы нет дома. Но в нашем дворе ничего не утаишь, и мама знает про все эти бабушкины уборки и постирушки.
— С некоторых пор вы совсем дома не живёте! – раздражённо говорит она бабушке, называя ее по-старинному, на «вы». – Ребёнок брошен на произвол судьбы, квартира рыбой провонялась, дышать нечем. Может, замуж за Исаака пойдёте? Перебирайтесь уж наверх совсем и маринуйте там своих «фишей»! Поди, Софочка, глядя сверху на ваши заботы, крылышками замашет от восторга! Сама-то она не больно баловала мужа изысками еврейской кухни.
Я много раз видела, как мама очень даже охотно прикладывается к «изыскам еврейской кухни»: и к докторским «цимесам», и к его «фишам». И к доктору она хорошо относится, хотя постоянно спорит с ним. Просто мама ревнует бабушку к доктору. Хочет, чтобы бабушка принадлежала только нам – ей и мне.
— Какая из меня невеста? – тихо отвечает бабушка. – Мне на погост, к деду Владимиру отправляться пора… А ты, Наталья, напрасно к Исааку придираешься. Чай, не на твои деньги хозяйствую, даёт он мне предостаточно, всем нам ещё перепадает. С твоей-то зарплаты здорово не разживёшься!
— Вот-вот! – явно задетая последним замечанием бабушки, распаляется мама. – Раз даёт «предостаточно», самое время переселиться наверх!
— Если бы не Исаак, — спокойно отвечает бабушка, ничуть не реагируя на мамино раздражение, — тебя давно бы в живых не было. Лежала бы рядом с остальными…
За свою жизнь бабушка родила четырнадцать детей, но в живых остались только моя мама Наталья да тётка Елена, что живёт в Москве «замужем за большим человеком». Всех остальных детей бабушка и дед Владимир перехоронили один за другим. «Родины да помины, родины да помины!» — вспоминает бабушка свою жизнь.
А моей маме и тётке Елене посчастливилось родиться незадолго до революции, когда бабушка и дед Владимир поселились в доме Эльтерманов. Именно доктору, Исааку Львовичу, обе её последние дочери, по словам бабушки, и обязаны тем, что задержались на белом свете.
3.
«Посчастливилось родиться до революции»… У взрослых все отсчёты времени ведутся вприглядку на эту самую революцию, о чём бы ни зашла речь. «До революции», «во время революции», «после революции»… Иногда к слову «революция» добавляют ещё «октябрьская», что, впрочем, мало что меняет. Отсчёт всё тот же: «до», «во время», «после»…
Так наш двухэтажный кирпичный дом «до революции» принадлежал Софочкиному отцу, «маленькому, тихому еврею», как говорит доктор Эльтерман. После смерти «маленького, тихого еврея», тоже «до революции», дом перешёл к Софочке. Она с мужем, молодые врачи, только вернулись в Россию, получив заграничное образование. Поселились в большой квартире на втором этаже, что выходила всеми окнами на теперешнюю Социалистическую улицу, бывшую прежде Никольской. Остальные семь квартир дома, как и при Софочкином отце, сдавались внаём квартирантам.
По словам бабушки, Эльтерманы «имели практику». Это значит, принимали больных у себя на дому, а не в больницах, как принято теперь. Теперь за «имели практику» можно в тюрьму загреметь. На мой вопрос, «почему в тюрьму?» мой дед Владимир иронично ответил мне однажды: это, мол, одно из завоеваний «великой революции». На что бабушка тут же добавила:
— Не забивай девчонке голову своими глупостями, старый баламут! Она, поди, и ляпнет, где не надо.
— Народ к ним валил денно и нощно! – вспоминает бабушка. – Всё больше беднота, безденежье. Некоторые не то чтобы за визит заплатить – на лекарство ещё у Эльтерманов ухитрялись получить. А уж о квартирантах и вовсе говорить не приходится: многие из года в год должниками числились, отделываясь обещаниями да слезами.
Когда же свершилась революция и других домовладельцев стали «уплотнять» или даже выселять из собственных домов, Эльтерманов не тронули. Потому что «полгорода за них грудью встало» во главе с новым социалистическим начальником Сенькой Ползунком, одним из прежних бесплатных пациентов «самого»…
Так и остались Эльтерманы в своих просторных четырёх комнатах, две из которых служили им врачебными кабинетами. Сам дом же перешёл теперь в собственность государства, и прежние его хозяева Эльтерманы стали платить за свою квартиру ежемесячно, по установленному тарифу, как и все другие жильцы — их прежние квартиранты.
Бабушка очень гордится своею давнею дружбой с Эльтерманами. Гордится и одновременно осуждает их за непрактичность, особенно Софочку. Всю, мол, жизнь перешивала старые платья, подновляя их то бантиками, то воротничками, шубы себе приличной не справила, как другие дамы. Да и в дом на ломаный грош ничего не прикупила, отцовским добром так и продержались. Разве вот только книги…
— Книг там тьма-тьмущая! – говорит бабушка. – Горе одно, как начинаешь пыль сметать. И куда столько двоим-то?!
4.
Впервые в квартиру Эльтерманов я попала в день похорон Софочки, когда гроб с её телом уже увезли на кладбище, а дворовые женщины под руководством моей бабушки стали готовить поминки. Пока они пекли поминальные блины и накрывали стол в самой большой из комнат — столовой, — я, как зачарованная, бродила по их квартире.
Шкафы, шкафы, шкафы… во всех четырёх комнатах, включая и столовую, и спальню; шкафы, снизу, от самого пола до высоченного потолка старинной квартиры, были плотно набиты книгами. Да какими! Это тебе не потрёпанные книжонки моей районной детской библиотеки – «На листах каракули. Книжки горько плакали». И даже не те, что приносит в дом мама из своей «взрослой библиотеки».
Это совсем, совсем другие книги, похожие чем-то на людей. Книги-великанши. Книги – малютки. Все красиво одетые в строгие переплёты, а некоторые — даже в кожу. Названия на многих корешах вытеснены золотом, буквы — в большинстве не русские, хотя и русских тоже немало…
Буквально разинув рот, бродила я от шкафа к шкафу, пытаясь справиться с обрушившимся на меня впечатлением. И непонятная радость, словно предчувствие чего-то важного, что скоро войдёт в мою жизнь, всё больше и больше наполняла мою душу, ещё час тому назад зажатую в тиски от страха, рождённого видом смерти.
А через несколько дней после похорон Софочки, когда бабушка взяла над доктором опеку, и он стал почти членом нашей семьи, я, выбрав момент в отсутствие мамы, попросила у него тихонько, чтобы не услышала даже и бабушка, мывшая в это время на кухне послеобеденную посуду, дать мне почитать хотя бы одну, самую маленькую книжку.
— Только одну и самую маленькую? Но почему?! – бурно изумился Исаак Львович. – Да они все, если пожелаешь, в твоём распоряжении! Ну-ка, пошли наверх…
Однако наверху Исаак Львович объяснил мне, что, хотя все его книги действительно в моём распоряжении, но не прямо сегодня и, наверное, ещё не завтра. К некоторым шкафам, мол, и подходить пока не стоит: там специальная медицинская литература на латыни, немецком и английском языках. В спальне, по его словам, тоже всё не по моим сегодняшним зубам – европейская художественная классика на языках подлинников: французском, немецком, английском.
— А вот здесь, — обведя широким жестом руки две книжных стены в столовой, продолжал доктор, — здесь наша родная литература. С неё, голубушка, мы и начнём твоё путешествие… с поэзии, например. И запомни, — подавая мне тяжёлый томик в темно-зеленом переплёте, весело заключил он, — большими или маленькими бывают яблоки. У книг же совсем другие мерки: книги бывают или хорошими, или плохими. Поняла? Хороших, пожалуй, меньше, но читать следует именно их.
На темно-зеленом переплёте тяжелого томика, который я держала в руках, золотыми буквами было вытеснено: «М.Ю. Лермонтов».
5.
Конечно, это была не самая первая книга в моей жизни. Свою первую книжку про «девочку чумазую, что носик так измазала» я получила в подарок от деда Владимира в день, когда мне исполнилось пять лет. Моментально запомнив с дедовского голоса весь текст, я в несколько дней научилась по этой книжке читать, приятно удивив, таким образом, всё семейство. И до чего же интересной стала теперь моя жизнь! Оказалось, что всё вокруг читается, всё!…
«ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСПРЕЩЁН!» — было написано на фабричной двери, в которую мы с бабушкой собирались войти, чтобы получить зарплату заболевшего деда Владимира. Он работал на этой фабрике сторожем.
— А «посторонние»… это кто? – спросила я бабушку.
— Выходит, мы с тобой! – ответила она сердито.
«БРОСЬ КУБЫШКУ – ЗАВЕДИ СБЕРКНИЖКУ!» — требовала другая надпись на этой же двери, расположенная чуть повыше длинного и трудного слова «БУХГАЛТЕРИЯ».
— А у нас есть «кубышка»? – продолжала я приставать к бабушке, не имея ни малейшего представления о том, что такое «кубышка», «сберкнижка» и, тем более, таинственная «бухгалтерия».
— У нас, Ириша, в одном кармане блоха на аркане, в другом кармане – вошь на цепи!
Я тут же попыталась представить вместо нашего Тузика, разгуливающего по двору на длинной железной цепи, эту самую неведомую «вошь», но у меня ничего не получилось…
В булочной, куда я каждое утро прихожу с дедом или бабушкой за свежим хлебом, висит большой весёлый плакат. На нем румяная мама, улыбаясь во весь рот, держит на руках такую же румяную дочку, совсем ещё малышку. Крупная яркая надпись, расположенная у подножья счастливого семейства, гласит:
«ЗУБКИ РЕЖУТСЯ У ГРАЖДАНОЧКИ – ПОКУПАЙТЕ ЕЙ БАРАНОЧКИ!»
Мне ужасно нравится этот плакат. Он такой весёлый, а главное – совершенно понятный, никакой тебе «бухгалтерии»! Поначалу я читаю, декламируя полюбившийся мне текст, на все лады манипулируя своим голосом по принципу «то как зверь она завоет, то заплачет как дитя». Потом, однажды как бы сам собою рождается первый в моей жизни литературный «шедевр»:
Зубками гражданка кушает баранки,
Кушает баранки день и ночь.
Встанем спозаранку, скушаем баранку,
Чтобы бедной девочке помочь!
Преисполненная авторской гордости, я распеваю свою литературно – музыкальную обработку на мотив знаменитой «Мурки» так неутомимо и вдохновенно, что творчество моё не остается незамеченным.
— Научил на свою голову читать! – смеется дед Владимир.
— Угомонись, Ириша, угомонись! – вторит ему бабушка. – Опять плохо спать будешь, как в прошлую ночь.
— Где ты этой дури набираешься?! – возмущается куда-то всегда спешащая мама. – Прекрати немедленно, слышишь?!
Но вот однажды утром мой любимый плакат исчезает со стены булочной, а на месте его появляется совершенно другой – мрачный, страшный и непонятный. Огромная ручища в красной рукавице с колючками, — она похожа одновременно и на рукавицу, и на ежа, — сжимает ужасную чёрную змею, у которой из жала крупным жёлтыми каплями струится яд…
Я долго мучаюсь, пытаясь самостоятельно понять надпись, но она моему пониманию не поддаётся, потому что сплошь состоит из непонятных слов: ГИДРА…КОНТРРЕВОЛЮЦИЯ… ЕЖОВЫЕ РУКАВИЦЫ.
Дома дед Владимир объясняет мне, что змея на плакате, то есть гидра – это враги советской власти, контрреволюция. Враги хотят всем плохой жизни. А «ежовые рукавицы» принадлежат товарищу Ежову, лучшему другу товарища Сталина. Лучший друг товарища Сталина, товарищ Ежов, раздавит проклятую гидру и спасёт всех нас от плохой жизни. Объясняя мне всё это, дед Владимир странно ухмыляется и смотрит мимо меня, куда-то в угол.
Однако не только на плакатах и всевозможных дверных надписях тренировала я своё читательское мастерство. Мне теперь иногда дарили книжки. Правда, не каждый день, как мне того хотелось, а только иногда. Со своими куклами и плющевым Мишаней я разыгрывала различные сцены из книжной жизни, например, именины Мухи – цокотухи. По целым дням напролёт распевала книжные тексты на мотивы популярных в те годы песен, таких как «Мурка», «смело, товарищи, в ногу!», «Маруся отравилась»… Я всё требовала и требовала от измученного семейства новых книжек, совершенно не учитывая финансовой стороны вопроса.
Наконец, мне было объяснено, что в день, когда мне исполнится шесть лет, мама отведёт меня в детскую библиотеку, очень удобно расположенную в соседнем с нами доме, и «запишет» там меня. Раньше шесть лет нельзя. «Не положено».
6.
И вот оно наступило – это долгожданное утро в конце января. День рождения. За окнами — мороз. Оконные стёкла, расписанные за ночь дедом Морозом, постепенно освобождаются от замысловатых ледяных узоров, превращающихся в обыкновенную воду, которую мне категорически запрещено трогать пальцем:
— Отойди от окна! Простудишься! Сколько раз тебе повторять?!
А в доме у нас тепло, пахнет пирогом. Мама и дед Владимир дома. Они оба уйдут на свою фабрику только к вечеру. Мама «заступит» в ночную смену; дед «примет» очередное суточное дежурство, будет сидеть в специальной будке. И мама, его дочь, чтобы войти на территорию фабрики, должна будет показать ему свой пропуск.
Мы пьём чай за столом, покрытым праздничной скатертью. На столе, кроме моего любимого яблочного пирога, колбаса, сыр, конфеты, что не так часто бывает в нашем доме. На мне новое платье, только что подаренное, синее в белый горошек, с кружевным воротничком. Но я проглатываю куски, не ощущая вкуса праздничной еды. И платью не уделяю должного внимания. Я то и дело пристаю к маме с вопросом: «Когда?».
— Потерпи! – отмахивается мама. – Библиотека открывается ровно в двенадцать, а сейчас только…
Вероятно, свои мечты о библиотеке – доме, где живут книги – я связала с впечатлением другого порядка: с первым в моей жизни Новогодним праздником ёлки в городском Дворце Пионеров, куда меня три недели тому назад водил дед Владимир. Во всяком случае, мне постоянно, как только я подумаю о библиотеке, видится большое светлое помещение, освещённое множеством разноцветных электрических лампочек. Это что-то, вроде зала, по которому парами, взявшись за руки, разгуливают всевозможные книжки… У книжек тоненькие ручки и ножки, головы сидят на длинных шеях, а носы, — как у Буратино. Книжки смеются, весело разговаривают друг с другом, а когда начинает звучать музыка – они образовывают большой хоровод и танцуют…
Я часто делюсь с бабушкой, кромсающей большим кухонным ножом свёклу или капусту, своими представлениями о чём-нибудь, своими местами – картинками, как в случае с библиотекой. И она также часто, сокрушенно качая, говорит мне в ответ одно и то же. Или почти одно и то же:
— Ой, Ириша, Иришаа! Не доведут тебя до добра твои фантазии! Ну с чего ты взяла, что козы разговаривают между собой, а книжки танцуют? Учись видеть жизнь такою, как она есть на самом деле.
Но мне не нравится многое из того, что я вижу вокруг! Не нравится «как оно есть на самом деле», и я продолжаю улучшать окружающий мир своими фантазиями и мечтами…
Домом, где живут книги, оказались две небольшие комнаты без окон, в полуподвальном этаже соседней с нами трёхэтажки. Тусклые лампочки под самым потолком, плохо пахнет не то сыростью, не то мышами. Книжки же, бедные книжки, лежали на грубых деревянных полках, плотно стиснутые друг другом, и выглядели как старые журналы и газеты в чулане деда Владимира.
Сердитая худая тётенька в очках, «библиотекарша», долго расспрашивала маму про всю нашу семью: кто да что, где да когда, состояли – не – состояли, привлекались – не – привлекались, и всё писала, писала, писала… Наконец, она отложила ручку и, глядя на меня в упор так, будто я в чём-то ужасно провинилась, объявила, что книжек «в одно посещение библиотеки» можно брать только две, независимо от их объема; менять на другие только через день, не раньше; возвращать — отремонтированными, аккуратно подклеенными, даже если брала их «в лохмотьях»… Библиотекарша добавила: «Всё поняла?!»
7.
Теперь моя жизнь была подчинена двухсуточному ритму. Ровно в двенадцать ноль-ноль счастливого, «книжного» дня, я завладевала двумя новыми книжками, положенными мне по строгому библиотечному уставу. Они были замухрышками на вид, но я, сломя голову, неслась домой, и моментально, ещё до бабушкиного ужина, «проглатывала» их, по насмешливому определению деда. Он производил книжкам необходимый ремонт. А наутро я то и дело поглядывала на кухонные часы, пытаясь посчитать, сколько осталось до следующего посещения библиотеки.
Порою, не выдержав томления, возникала я перед строгим ликом библиотекарши уже через сутки. Но это всегда кончалось одинаково:
— Ступай, Колоскова, ступай отсюда! – сурово говорила хозяйка книжного дома, едва заглянув в мою библиотечную карточку. – Ты что, правил до сих пор не знаешь?
Примерно за полгода до того, как мне отправиться в школу, в первый класс, я перечитала эту библиотеку «для школьника и младшего школьника» вдоль и поперёк так, что библиотекарша просто возненавидела меня. Едва лишь я представала перед нею, даже строго выдержав «положенные» двое суток, она вся вытягивалась, будто кобра, высоко неся на худой длиной шее свою маленькую очкастую головку, и напористо шипела:
— Что, Колоскова, опять ты?! Неужели всё прочитала?!
— Прочитала! – виновато выдыхала я, не смея встретиться с нею взглядом. – Прочитала ещё вчера.
— Ну-ка, ну-ка, ну-ка – шипела кобра. – Сейчас проверим!
Открыв наугад первую попавшуюся страницу принесённой мною книги, она зачитывала какую-нибудь фразу и велела продолжать дальше «своими словами»… Однако память моя была устроена так, что продолжать «своими словами» я не умела. Прочитанные тексты словно отпечатывались в моей голове, и, я могла без труда «видеть» внутренность книги: расположение отдельных страниц, заголовков, целые куски текста. Короче, от любой фразы библиотекарши я начинала шпарить наизусть и стихи, и прозу, ужасно волнуясь и оттого заикаясь больше обычного.
Не знаю, что возбуждало библиотекаршу сильнее: моё заикание или эта моя способность к непроизвольному воспроизведению текстов. Но после таких проверок она неизменно приходила в бешенство. Захлопнув книжку, «кобра» становилась на специальную лесенку и, поднявшись к самым верхним полкам, начинала выискивать для меня то, что ещё не было перемолото моим ненасытным умом. Перебрав с десяток книг, на которые я робко отзывалась: «читала!», хозяйка книжного царства переходила уже на крик, и я сдавалась.
Отделалась «кобра» от меня очень ловко. Она сказала маме, что меня следует показать специальному доктору – детскому психиатру. Нормальные, мол, дети книжки наизусть не запоминают. Сколько, мол, работаю, с таким явлением не встречалась.
Вначале домашние хотели показать меня доктору Эльтерману, но потом мама засомневалась: Исаак Львович действительно хороший детский врач. Это известно всем. Но он специалист по детским кашлям, насморкам и поносам, короче, детский терапевт. А тут, как сказала библиотекарша, «особый» врач нужен.
И этот «особый» врач, угрюмый толстый дяденька в золотом пенсне, сквозь толстые стёкла которого колюче смотрели-кололись малюсенькие глазки, полностью с библиотекаршей согласился:
— Да! – сказал он. – Чрезмерное увлечение книжками и странное запоминание текстов способствует преждевременному развитию ребёнка – отсюда и заикание! Чтобы ребёнок перестал заикаться, следует прекратить чтение… На какое время? Ну, хотя бы на полгода. В данном случае, до поступления в школу.
Теперь, лишившись собственных книг, я стала охотиться за мамиными. «Милый друг» Мопассана, «Отверженные» Виктора Гюго, «Анна Каренина» Льва толстого, рассказы Чехова и Куприна — они появлялись в нашем доме на короткое время из маминой «взрослой» библиотеки. Их от меня старательно прятали, постоянно меняя тайники и требовалось немало изобретательности, чтобы, перехитрив, маму, бабушку и деда, овладеть очередным сокровищем. Овладеть, а затем — хоть на короткое время погрузиться в водоворот совершенно непонятных, но ужасно волнующих событий из жизни взрослых людей с их любовью, ревностью, местью, жадностью к деньгам, несправедливым отношением друг к другу.
Вопросов при этом подпольном чтении возникало множество, и домашним не нужно было заставать меня «с поличным» — я сама выдавала себя наилучшим образом.
— А что значит «граф овладел графиней против её воли»? Он запер её в свой сундук?
Разъяснений не следовало. Зато тут же, за общим вечерним чаем, где я умудрялась задать очередной роковой вопрос, следовало, что я «скверная, развращённая девчонка, которую книжки доведут до сумасшедшего дома». И почти всегда добавлялось, что, если я не перестану обманывать взрослых, буду заикаться всю свою жизнь.
Самые резкие слова, как всегда, говорила мама. Дед, как правило, посмеивался, то легонько, двумя-тремя словами урезонивая маму, то также слегка, «вразумляя» меня. Только бабушка молчала. Она лишь время от времени вздыхала, укоризненно качая головой, глядя при этом в свою чашку, и я всей душой чувствовала, что и эти её вздохи и покачивания головой к осуждению отношения не имеют. Бабушка на моей стороне.
8.
Нет, наверное, на свете ребёнка, который не мечтал бы о том счастливом моменте, когда он впервые перешагнёт порог школы, вступив этим самым в новую эру своего существования – эру серьёзной, взрослой жизни… Мечтала о школе и я. Вскорости после дня рождения, обозначившего моё восьмилетие, было собрано снаряжение, необходимое для моей новой жизни. Во – первых, пальто, а не какая-нибудь кроличья детская шубка. Настоящее шерстяное пальто, длинное, «на вырост». Специальное, только для школы, коричневое платье, специальные ботинки и… портфель! Собственный портфель, набитый книжками, тетрадками и всякой всячиной, вроде пенала, линеек, резинок, чернильницы – непроливашки.
Однако мои естественные, как и для всякого ребёнка, мечты о школе подогревались ещё и надеждой, что вместе с началом учения будет снят запрет на чтение книг. Ведь сказал же «специальный» доктор с колючими глазками: «Чтобы ребёнок перестал заикаться, следует прекратить чтение на полгода. До поступления в школу».
Но мои надежды себя не оправдали. Поскольку заикаться к тому времени я не перестала, а скорее наоборот, — фиксируя теперь на этом своё внимание и ежедневно подвергаясь насмешкам одноклассников, я стала говорить ещё хуже. А читать книжки по-прежнему не разрешалось. Дома продолжалась война за мамины книжки, а в школе…
— Зачем ты написала целые буквы? – сердито говорила мне учительница. – Я ведь задавала только крючки!
— А целые буквы писать интереснее…
— Не умничай, Колоскова! Пиши, как все.
— Почему ты написала «мама мыла раму» не по складам, как в букваре, а слитными словами?
— Люди по складам не разговаривают!
Лютой ненавистью возненавидела я проклятый Букварь – единственную книгу, которую разрешалось мне читать. Букварь, где чья-то неугомонная мама постоянно, на каждой странице, что-то мыла: то Рому, то раму, то опять Рому. Научившись бегло читать и нормально писать не только все буквы, но и слова ещё до школы, я просто тупела от необходимости учиться этому сначала, вместе со всеми.
Обычно, выполнив намного быстрее других какое-то очень легкое для меня задание, я принималась вертеться, подсказывать соседям, то есть, раздражать и без того раздражённую моим «умничаньем» учительницу.
— Ты что, Колоскова, уже управилась? – едко спрашивала она. – Если управилась, можешь подняться и постоять рядом с партой. Это очень полезно для таких расторопных, как ты.
— Класс реагировал на слова учительницы радостным хихиканьем, а я принимала вертикальное положение до самого конца урока, до звонка.
С каждым днём росла взаимная неприязнь между мной и учительницей, в союзниках у которой был целый класс. Особой же остроты наши отношения достигали во время так называемого «устного счёта», которым обычно заканчивались уроки арифметики. Задав классу вопрос, учительница требовала от класса только поднятия рук. И всё. Подняв руку, следовало ждать, когда она тебя спросит. Или не спросит. Терпеть и ждать. Таковы были правила этой игры. Нарушать их не разрешалось.
— Ждать, когда спрошу. С места не кричать. Понятно?
— Да-а-а!!! – дружно вопил класс. – Да-а-а!!!
Но едва лишь успевала учительница озвучить вопрос, как я громко выкрикивала ответ, делая бессмысленным всё дальнейшее. Терпения учительницы хватало максимально на два или три подобных «вопроса-ответа». Затем я шла гулять по коридорам школы, а класс занимался устным счётом уже без меня.
Учительница вызывала в школу то деда, то маму. Дома после этого следовали «пропесочки». Я искренне признавала, что веду себя плохо, обещала «исправиться». Но начинался очередной урок устного счёта, и кто-то дерзкий, сильнее меня, выкрикивал моим ликующим голосом, что «пятью во…»
— Со-о-рок!
— А из семи отнять пя…
— Два-а-а!!!
Так, в состоянии войны с учительницей я и закончила первый класс, получив «отлично» по всем предметам. Но «круглой» отличницей всё же не стала по весьма серьёзной причине.
— Ирина Колоскова, безусловно способный ребёнок, — сказала учительница, вручая маме на родительском собрании мой табель успеваемости, — но ведёт она себя прескверно. И потому за поведение я выставила ей годовую «хорошо», что на нашем педагогическом языке означает «плохо».
9.
Удар по моему самолюбию был нанесен очень точно. Я страдала, не умея справиться с этим чувством, почти всё лето. Возможно, после каникул, смирившись, я бы бунтовать перестала. Но учительница, упивалась своей победой, что называется, «перегнула палку».
Первого сентября, когда мы, уже второклассники, уселись за обновленные, пахнущие краской парты, она вместо занятий, устроила длинный-предлинный разговор о том, чем каждый из нас занимался во время каникул. Это называлось – «воспоминания о лете».
По журналу, вызванный в порядке алфавита, каждый из нас вставал и с места, не выходя к доске, что-то мямлил насчёт деревенской бабушки, парного молока, бодливого козла, лягушек или червяков для рыбалки…
Дожидаясь своей очереди, сильно волнуясь, я собиралась сказать, что не ела лесных ягод, не пила парного деревенского молока, а всё лето, вернее, в течении первых двух месяцев, поскольку дед Владимир болел, дважды в день носила ему в больницу свежую, приготовленную бабушкой еду. В конце июля деда Владимира схоронили, и весь август мы с бабушкой ежедневного ходили к нему на могилу – убирали её цветами, разбрасывали птицам поминальные крошки, подолгу сидели там, среди кустов ивы, слушая особую кладбищенскую тишину. Бабушка часто плакала, а когда не плакала – рассказывала мне всякие истории из их прошлой жизни.
Но как только я, напрягшись в ожидании своей фамилии и уже слегка приподнявшись, приготовилась обо всём этом рассказать, учительница вдруг засмеялась и сказала:
— Сиди, сиди, Колоскова! Мы знаем, чем ты занималась летом – набиралась ума. И, надеемся, набралась.
Теперь унять моего беса-крикуна не смогла бы никакая сила. А ума, похоже, набралась за лето не столько я, сколько сама учительница. После первого же урока устного счёта, а равно и после моей первой в новом учебном году прогулки по коридорам, на следующее же утро, она устроила урок чтения и, вызвав меня к доске, развернув лицом к классу, потребовала прочитать какие-нибудь стихи из тех, что мы учили в прошлом году.
— Отличники, — сказала она, улыбаясь, даже такие как ты, не совсем «круглые», должны помнить весь пройденный материал. У тебя, ведь, по чтению была пятёрка, да? Ну, давай, мы с нетерпением ждём!
Конечно, я знала все стихи из прошлогодней школьной программы, всю эту ерунду, вроде «В лесу родилась ёлочка» или «Жили у бабуси два весёлых гуся». Я знала также множество других, куда более длинных и красивых стихов. Часто, оставшись дома одна, я декламировала их во весь голос, смело, без единой запинки, точно зная, что меня сейчас никто не слышит. Но дело в том, что заикание, как я тогда уже заметила, зависело не столько каких-то внутренних сбоев в моём организме, сколько от окружавших меня людей.
В разговоре с теми, кто мне нравился, заикание почти не проявлялось. Когда же меня ругали, критиковали, подозревали во лжи, — короче, когда меня не любили! – я порою не могла выговорить ни слова. Совершенно ни слова. Или, в крайнем случае, говорила, страшно спотыкаясь даже о самые лёгкие слова.
Нужно ли объяснять, что развёрнутая лицом к враждебно настроенному классу, замершему в ожидании развлечения, под кривой ухмылкой учительницы, хорошо осведомленной моей мамой об этой печальной моей особенности, я не смогла произнести ни слова. Ни слова! Будто совсем онемела.
— Вот видишь! – дав мне вдоволь помолчать, торжествовала учительница. – С места орать легко, а тут у тебя язык в одно место втянуло… Садись! Плохо. Очень плохо! Как же это я отличную оценку по чтению тебе в прошлом году вывела?
Я на место не села. Я бросилась к доске, схватила мел и принялась писать на доске первое, что пришло в голову – начальные слова «Песни о Буревестнике» Максима Горького:
«Над седой равниной моря ветер тучи поднима…
Но учительница стремительно подошла ко мне, с силой вырвала из моих рук мелок и вытерла мокрой тряпкой недописанную строчку.
— Садись на место! Нечего тут расписывать…писательница нашлась! Я тебе в журнал уже кое-что поставила.
Теперь, впервые получив незаслуженно плохую оценку, я поняла, что учительница будет расправляться со мною таким образом и впредь. Она нашла способ. Догадалась… И я замолчала. Не только на уроках устного счёта – здесь мне давно уже не хотелось выкрикивать преждевременные ответы. Я замолчала вообще. Как только учительница обращалась ко мне с вопросом или вызывала к доске, что бывало не часто, потому что часто спрашивала она только двоечников, я не могла произнести ни слова. Не хотела или не могла? Пожалуй, все же, не могла.
— Что же это ты, Колоскова, устные уроки не учишь? – ласковым голосом спрашивала учительница. – По письменным работам в тетрадках одни пятерки, а тут… Садись. Опять плохо.
Маму она не вызывала. Я маме тоже не жаловалась. Когда же по окончанию первой четверти я принесла домой табель с отличными оценками только по поведению и русскому языку, мама серьёзно взволновалась:
— Ты уже не отличница? Почему? Что случилось?
— Голова болит! – отвечала я.
— Всё время болит?
— Почти. Только иногда не болит, когда я дома.
— Но ты ни разу об этом не говорила! Почему?
10.
Голова теперь, действительно, болела часто. Я плохо ела: вся еда казалась мне невкусной. Плохо спала – мне постоянно снились похороны деда Владимира, его желтое спокойное лицо в гробу, его насовсем закрытые глаза, в которых больше никогда не будет искриться лукавый смех… Я кричала во сне, будоража ночной дом. А утром, когда тяжелые сны отступали, и осознавалась реальность наступившего дня, беззвучным криком переполнялась каждая клеточка моего существа: «Не хочу! Не хочу! Не хочу в школу!»
Мама снова решила показать меня «специальному «доктору, запретившему мне читать книжки». Но я ни за что идти к нему не хотела! Я боялась его и ненавидела. Я грозилась убежать из дому, если мама будет настаивать на своем. Я впервые в жизни оказала ей сопротивление. И тут за меня неожиданно вступилась моя тихая, прежде молчавшая бабушка.
— Не нужны нам никакие «специальные» доктора! – решительно сказала она. – Какая от него польза может быть, если девчонка его боится? При одном упоминании дрожит, как осиновый лист… Ты что, Наталья, слепая? Я поговорю с Исааком. Он хоть и не теперешний, не «специальный», да, уж, надеюсь, разберётся! Всю жизнь, поди, детей лечил. В самой Германии учился, не то что эти ваши скороспелые болваны! Теперешние недоумки…
Мама внезапно отступила: «Делайте, что хотите!»
На этом и порешили – буквально завтра же обратиться к Исааку Львовичу. Благо, и ходить-то никуда далеко не надо! Свой доктор под боком.
Но тут случилось непредвиденное. У доктора внезапно тяжело заболела его жена Софочка. Он отвёз её в больницу, дежурил там ночами, дома почти и не бывал.
— Неудобно сейчас соваться! – говорила мама. – Ты уж потерпи, Ириша. Голова сильно болит?
— Не очень. Только в школе.
— Потерпит, потерпит! – вторила бабушка. – Чай, не помирает. Ни кашля тебе, ни насморка, ни температуры. Так, хандра на девку наехала. Может, в школе не заладилось. А, может, по деду Владимиру тоскует. Любил он её больно, баловал…
А потом случилось то, что случилось. В конце декабря, перед самым Новым годом, Софочка умерла. И я, невольно опередив взрослых, вступила в контакт с доктором Эльтерманом сама, хотя и не по поводу своей болезни.
Через несколько дней после похорон Софочки, когда бабушка взяла над доктором опеку, и он стал столоваться у нас, я, выбрав подходящий момент, попросила у него дать мне почитать хотя бы одну, «хоть самую маленькую книжечку».
— Только одну и самую маленькую? Почему?! – бурно изумился Исаак Львович. – Да они все, если пожелаешь, в твоём распоряжении, читай себе на здоровье. Ну-ка, пошли наверх!
… И запомни, — подавая мне тяжёлый томик в темно-зеленом переплёте, весело сказал он, — большими или маленькими бывают яблоки! У книг же совсем другие мерки: книги бывают или хорошими или плохими, поняла? Хороших, пожалуй, меньше, но читать следует именно их.
На темно-зеленом переплёте тяжелого томика, который я держала в руках, золотыми буквами было вытеснено: «М.Ю. Лермонтов».
11.
Имя Лермонтова было мне знакомо. Давным-давно, ещё до школы, разучили мы с дедом Владимиром его стихи о Бородинской битве, начинавшиеся словами «Скажи-ка, дядя, ведь не даром Москва, спалённая пожаром, французу отдана?» Но и только. Ничего другого я еще не читала в свои девять лет.
Теперь же, едва раскрыв книгу, я получила первое потрясение. Как, неужели моя любимая песня «Выхожу один я на дорогу» — одна из тех, что распевает бабушка, готовя обед или занимаясь шитьём, это тоже стихи Лермонтова?! Но ведь бабушка на мой вопрос «кто придумывает песни?» никаких имён никогда не называла!
— Песни придумывают люди! – коротко отвечала она. И всё. Весь ответ.
— Я любила многие бабушкины песни. Например, песню про французского императора Наполеона, начинавшуюся словами «Горел – шумел пожар московский!», особенно то место, где император, глядя на пепелище, оставшееся на месте сгоревшей Москвы, говорит:
«Зачем я шёл к тебе, Россия,
Европу всю держа в руках?
Теперь с поникшей головою
Стою на Кремлевских стенах!»
Нравилась мне и бабушкина песня про бедную Марусю, которая отравилась из-за несчастной любви таким сильным ядом, что спасти её не смогли «два доктора и фельдшер»… Или вот ещё про мальчика – беспризорника; их, по словам бабушки, после этой самой октябрьской революции, было «великое множество».
«Позабыт – позаброшен с молодых, юных лет!
Я остался сиротою — счастья-доли мне нет…»
Живо представляя себе всех этих людей, будто была с ними знакома лично, я очень жалела их, оплакивала горькими слезами: и мальчика – сироту, и бедную Марусю, и даже — императора Наполеона, несмотря на то, что он хотел завоевать Россию. Даже его.
Однако песня «Выхожу один я на дорогу» не шал в сравнение с другими песнями. Если все другие песни были про какого-то определённого человека, вовсе на меня не похожего, то песня «Выхожу один я на дорогу» имела ко мне самое прямое отношение.
Прежде, слушая её в бабушкином исполнении, я всегда испытывала облегчение: оказывается, можно умереть как бы не насовсем, наполовину, слушая при этом любимые песни и шелест листвы… Теперь же, впившись глазами в печатные строчки, знакомые прежде только по слуху, я окончательно утвердилась в ощущении, что стихи эти написаны Лермонтовым исключительно для меня, для того, чтобы я перестала бояться смерти, перестала тосковать по деду Владимиру.
Такими же стихами «исключительно про меня» оказались и «Тучки небесные, вечные странники!»… Речь там шла исключительно только о тучках, а я оставалась девочкой. Но читая эти строки, я вдруг ощутила, что потеряла вес собственного тела, поднялась в небо, высоко-высоко, и летаю там, глядя вниз, на Землю, где меня никто не любит и не понимает…
«… без жалоб он томился, даже слабый стон
Из детских губ не вылетал, он знаком пищу
Отвергал и тихо, гордо умирал…»
Ночью я заболела. Домашние были разбужены моими криками: снова, в который раз за последние месяцы, мне снились похороны деда Владимира. Снилось-виделось, как тяжёлые комья земли лавиной обрушиваются на его гроб, только что опущенный в могилу. Снилось – понималось, что деду Владимиру не осилить тяжести этих ужасных комьев, не выбраться из-под них, никогда больше не увидеть белого света.
Мне дали горькую таблетку. Напоили чаем с малиновым вареньем. Повязали на лоб холодную мокрую тряпку – «компресс». А утром, уходя на работу, мама сказала бабушке:
— Как только Исаак Львович спустится к завтраку, обязательно попросите его осмотреть Иришу! Слышите, мама?
-Слышу, слышу! Чай, не глухая. Можно подумать, без тебя бы не догадалась.
…Исаак Львович долго меня «выслушивал», прикасаясь к телу холодной металлической кругляшкой, от которой к его ушам тянулись две тонкие резиновые трубки. Глаза его то опускались вниз, то поднимались вместе с бровями повыше очков. Он посапывал, смешно вытягивая вперед губы. Наконец, вытащив из ушей резиновые трубки, произнёс, устремив на меня внимательный взгляд своих тёмных, печальных глаз:
— Должен сообщить, мамзель-стрекозель, что вы совершенно здоровы. Здоровы до неприличия, на все сто процентов!
— Да как же это! – закричала бабушка, ревностно следившая за процедурой «выслушивания». – Как же так! Всю прошлую ночь спать не дала, горела вся, плакала… И голова у неё в последнее время часто болит. И в отличницы нынче не вышла. Всё книжки взрослые норовит читать – никакого сладу с ней нету. Раньше хоть дед Владимир мог на неё управу найти, а теперь вот осиротели мы, сами знаете… Наталья только кричит, а девчонка всё больше и больше от рук отбивается.
Вставший было со стула доктор, снова присел на него, совсем низко наклонился ко мне, лежащей на кровати, словно бы собирался сказать мне что-то по секрету. И тут он заметил уголок темнозелёного переплёта, выставившийся из-под моей подушки.
— Так, голубушка! – сказал он, заслоняясь спиной от бабушки и одновременно пряча томик Лермонтова к себе под полу пиджака. – Сейчас я дам тебе очень маленькую, но горькую таблетку. Ты её запьёшь сладким чаем, хорошенько поспишь, а когда проснёшься – поднимешься ко мне. Договорились? Я буду ждать.
12.
Я, действительно, здорово поспала. Проснулась, когда короткий зимний день уже клонился к вечеру. С аппетитом съела обед, чего давно уже со мною не случалось, потеплее оделась под неусыпным оком бабушки и, поднявшись по гремучей железной лестнице наверх, нажала большую чёрную кнопку, приютившуюся под блестящей медной табличкой «Эльтерман, Софья Моисеевна. Эльтерман, Исаак Львович».
— Ну, так в чём же всё-таки дело, голубушка? – сняв с меня пальто и усадив на кушетку, спросил доктор, устроившийся рядом в кресле. – Почему Михаил Юрьевич «ночевал» у тебя под подушкой? И что это за «взрослые» книги, из-за которых ведутся домашние войны? И почему ты больше не в отличницах, а? Может, бабушка что-то преувеличила? Или я чего-то не понял?
— Зачем монахи держали у себя Мцыри? – вместо ответа, прошептала я, чувствуя, что сейчас зареву. – Если бы они отпустили его домой…он…он…он бы не умер!
Я хорошо выспалась. Я шла к доктору совершенно спокойной и плакать мне вовсе не хотелось. Но сейчас, после своего же вопроса, я вдруг разревелась так, будто несчастный пленник скончался только что, прямо на моих глазах. Захлёбываясь слезами, сильно заикаясь, но не стесняясь ни того, ни другого, я стала торопливо говорить о то, как жаль мне мальчика Мцыри, проклинала русского генерала, отдавшего пленника в монастырь. Проклинала монахов, строила планы спасения Мцыри, отводя в них главную роль себе, и незаметно перешла на собственные горечи и обиды.
Рассказала про библиотекаршу – «кобру», про «специального доктора», запретившего мне читать даже детские книжки, про учительницу, про школу, где так неинтересно учиться и ещё про то, что совершенно не могу разговаривать с людьми, если они меня не любят…
Чем больше я говорила, тем более уверенной делалась моя речь и вскоре я, к своему изумлению обнаружила, слыша себя как бы со стороны, что говорю без единой запинки, не заикаясь!
Во время моего длинного, путанного разговора-исповеди доктор ходил взад-вперед по своему просторному кабинету, как журавль вышагивая длинными-предлинными ногами. Он пыхтел трубкой, не глядя на меня, не перебивая и не помогая в трудных местах, как делают другие взрослые, когда они что-нибудь рассказывают друг другу. Когда же я, наконец, выговорилась и закончила свою исповедь словами «мне лучше умереть, как умер Мцыри, потому что меня никто не понимает», доктор Эльтерман вдруг резко развернулся на полушаге, оказавшись ко мне лицом, и весело сказал:
— А знаешь, Ириша, ты ведь врождённый оратор! Слушать тебя – одно удовольствие. Что же касается твоего заикания – ты его себе придумала сама… Да, да не удивляйся! Однажды ты запнулась и испугалась этого. И заострила на этом своё внимание и внимание окружающих тебя людей. Ты стала бояться повторения. Так, к сожалению, поступают почти все люди: бояться впрок сами себя, «как бы чего не вышло!» А по таинственному, неведомому нам закону жизни, с людьми, как правило, случается именно то, чего они больше всего боятся. У некоторых на этот страх по имени «как бы чего не вышло!» уходит вся жизнь. Отсюда почти все беды, несчастья и даже болезни – от страха. Но, как говорили древние, «Победи себя, и ты победишь весь мир!» Именно этим, дорогая девочка, мы с тобой и займёмся! Победим твои страхи, неуверенность в себе… Как? Очень просто. Ты скоро сама всё увидишь…
13.
Жизнь моя теперь переменилась совершенно. Во-первых, после зимних каникул я не вернулась в свою школу, которая находилась в том же квартале, что и наш дом. Каждое утро на трамвае – вначале с бабушкой, а вскоре и самостоятельно – отправлялась я в другую школу.
Новая эта школа даже на вид была лучше прежней: красивое старинное здание, высокие потолки, ковровые дорожки в коридорах, натёртые паркетные полы… И училась я теперь не во втором, а в третьем классе! Перескочила сразу на целый год. Но, конечно, не просто так перескочила. Произошло это после того, как меня долго экзаменовали две учительницы и завуч новой школы.
Сначала я написала диктант, гораздо труднее тех, что мы писали во втором классе, но тоже нетрудный, и тоже, как всегда, на «отлично». Потом решила несколько задачек по арифметике – прямо на доске, тут же объясняя, что и почему я делаю. А когда стала отвечать на вопросы, из которых некоторые вовсе не относились к учёбе, почувствовала себя уверенно и легко, потому что слушали меня с интересом, то подбадривая, то похваливая, то дружно и весело смеясь.
На экзамене присутствовал и доктор Эльтерман. Исаак Львович сидел на одной из последних парт, выставив в проход между партами свои длинные ноги и время от времени посылая мне, когда наши взгляды встречались, подбадривающие кивки своей седой красивой головой.
Одна из учительниц, помоложе, которая больше всех смеялась над моими, не относящимися к учёбе ответами, понравилась мне больше другой, серьёзной. Весёлая учительница и взяла меня к себе, в свой третий «Б».
Теперь я ходила в школу с радостью. Дора Николаевна – так звали мою новую учительницу – вела уроки весело и живо. Она не любила зубрёжки, никого не выделяла и никого не обижала, даже двоечников и второгодников с последних парт, как это постоянно делала моя прежняя учительница. Кстати, трое второгодников были здесь «чужими», то есть переведёнными из других классов на исправление. «Своих» двоечников у Доры Николаевны не водилось.
Однажды после уроков, перевязав веревочкой наши тетрадки по русскому языку с контрольной работой, Дора Николаевна подозвала меня к себе и попросила помочь ей.
— Сначала заедем к тебе, отпросимся у твоей бабушки, а потом отправимся ко мне проверять тетрадки, хорошо?
— А как? Я ведь никогда не проверяла чужие…
— Это совсем несложно, дружок! Для образца я выправлю парочку работ с наибольшим количеством ошибок. По ним ты будешь сверять остальные: находить ошибки, подчёркивать их красным карандашом и исправлять. Я же, согласно твоим исправлениям, буду ставить оценки. В своё время я так же помогала своей учительнице и справлялась с этим преотлично! Пошли!
Так появилась у меня радостная обязанность помогать учительнице, которую я боготворила. А контрольные работы стали чем-то, вроде маленьких праздников, ожидаемых мною с нетерпением.
Однако контрольные работы случались не так часто, как мне того хотелось, и в обычные, «неконтрольные» дни я спешила из школы домой в предвкушении другой радости – наших занятий с Исааком Львовичем. Наспех поев и выполнив домашние задания, я поднималась к нему, и мы начинали, как говорил Исаак Львович, «воспитывать культуру речи».
От меня требовалось медленно-медленно проговаривать или даже пропевать на любой мотив любые стихи, какие мне только приходили на ум. При этом разрешалось ходить по комнате, танцевать, изображать жестами, движениями и мимикой всё, о чём говорилось в стихах. Так, например, прорабатывая «Песню о Буревестнике», я превратила чёрную бабушкину шаль в крылья и «летала» по кабинету Исаака Львовича словно «гордый Буревестник, чёрной молнии подобный»…
Сам же Исаак Львович то читал текст вместе со мною, то вдруг замолкал, оставляя меня одну. После стихов он обычно просил рассказать какой-нибудь эпизод из сегодняшнего дня, но так же, нараспев, «летая» или танцуя, как того хочется мне самой.
Игра наша нравилась мне настолько, что я теперь сама везде разговаривала нараспев, едва сдерживая желание петь.
— В будущем, когда люди станут совершеннее духовно, — часто говорил Исаак Львович, — они будут только петь, как в опере, потому что именно пение и ритмичная стихотворная речь являются одним из средств человеческого духа выражать своё высшее «я».
Не скажу, чтобы всё в этих торжественных словах было мне понятно, но они мне, тем не менее, ужасно понравились.
… Весной я впервые читала на школьном празднике басни Крылова и делала это так, что зал поминутно взрывался хохотом. Изображая персонажей, я каркала, лаяла, шипела, танцевала, летала по сцене. Мои руки превращались то в хобот или огромные уши слона, то делались скрюченными лапками Моськи,причём, одна рука тут же становилась настороженным собачьим ухом, другая – поджатым Моськиным хвостом… От моего страха, от моего заикания не осталось и следа – напротив! Мне хотелось выйти на сцену ещё и ещё, чтобы окончательно поверить в своё теперешнее могущество.
В это же время Исаак Львович стал учить меня французскому языку, намереваясь с осени, когда я буду уже в четвертом классе, «подключить ещё и немецкий, язык Бетховена и Гёте».
— Я сделаю из вас, мамзель-стрекозель, — говорил он шутливо, — образованную молодую особу, потому что спрос на болванов скоро кончится, и обществу снова будут нужны всесторонне развитые человеческие личности, опора любого государства.
Не очень-то вникая в эти его слова и, по правде говоря, порою вовсе не понимая сказанное, я, тем не менее, жила теперь в постоянном радостном возбуждении. Мне и в голову не пришло бы сейчас сравнивать свою жизнь с участью несчастного Мцыри, как это было всего несколько месяцев тому назад. Счастливая, уверенная в себе, будто заново рождённая, пришла я к концу учебного года, который начался для меня вторым классом, а закончился — переходом в четвёртый, «круглой» отличницей. Предстоящие летние каникулы представлялись моему воображению чем-то вроде полёта на Луну или Марс: мы с доктором собирались в Ленинград, в гости к его единственному сыну, тоже врачу.
14.
За две недели до намеченного отъезда Исаак Львович взял в «предварительной» кассе билеты на Ленинградский поезд, что отходил с главного городского вокзала двадцать четвертого июня, в двадцать ноль-ноль…
Но Ленинградский поезд в указанное время с главного вокзала не отошёл, потому что в ночь на двадцать второе июня началась война с фашистской Германией, напавшей на нашу страну внезапно, «вопреки существующему мирному договору», как говорили взрослые, — «вероломно».
В моей памяти осталась и другая война, случившаяся несколькими годами раньше войны с немцами, — война с Финляндией. Однако воспоминания эти смутные, расплывчатые, наверное, потому что военные действия велись постоянно. Из взрослых разговоров узнала я тогда, что финны здорово ходят на лыжах и многие из них — замечательные снайперы, то есть стрелки. Сидят, вроде бы, они в белоснежных маскировочных халатах на деревьях в своих дремучих, заснеженных лесах и бьют без промаха наших бойцов.
— И правильно бьют! – сердито говорил тогда дед Владимир, несмотря на предостерегающие жесты бабушки, означавшие «не болтай лишнего!»
— Правильно бьют! Нечего на чужой земле делать. Захватчиков всегда крепко лупили, во все времена.
Но если война с Финляндией нас, мирных жителей, фактически не коснулась, — ведь велась она далеко и закончилась быстро, — то война с немцами с первого же дня перевернула всю нашу привычную жизнь.
В воскресенье, двадцать второго июня 1941 года, как только по радио сообщили о «вероломном нападении Германии…», люди сразу же стали выходить из домов на улицу, сбиваясь небольшими группами у ворот, как это бывает во время похорон, когда дожидаются выноса тела покойного соседа, чтобы проститься с ним.
Одни оцепенело молчали, другие плакали, от чего усиливалось сходство с похоронами. И сразу же, с первого дня, зазвучали по радио страшные сообщения о стремительном продвижении германской армии, о занятых ею наших городах, о бомбёжках, пожарах, а также о том, что повсюду на захваченных территориях фашисты расстреливают коммунистов и евреев.
В конце июля бомбёжке впервые подвергся и наш южный город. Немцы бросили бомбы на тот самый главный городской вокзал, с которого нам с Исааком Львовичем не удалось уехать в Ленинград. А в первое воскресенье августа 1941 года, когда в Городском саду было полно народу, в основном родители или няни с маленькими детьми, бомбы упали именно на Городской сад, превратив воскресное гулянье в кровавое месиво, заставившее город содрогнуться…
И вот теперь, в самом конце осени, немцы подходили к городу всё ближе и ближе.
— Немцы – одна из самых цивилизованных европейских наций! – говорит доктор Эльтерман. – И вся эта болтовня о том, что они грабят мирных жителей, уничтожают коммунистов и евреев, — не более, чем досужие выдумки газетных писак! Германия и Россия воюют не впервые, однако об истреблении мирного населения по политическим или национальным мотивам речи никогда не было. Достаточно вспомнить, хотя бы, первую империалистическую войну четырнадцатого года… Когда мы с Софочкой учились в Германии…
В Германии, по словам доктора Эльтермана, уже в то время все люди были честными и, уходя из дому, дверей не запирали.
15.
Немцы пришли в наш город неожиданно, хотя в последние дни взрослые только и говорили об их скором приходе. Вечером сильно ухали орудия, а утром вдруг наступила такая тишина, что казалось, слышно, как падают первые снежинки за окном, напоминая о скорой зиме…
Я уже съела «шрапнель» — так называли теперь у нас перловую кашу. Получив от домашних разрешение выйти на улицу «ненадолго и недалеко», я спешно надевала ботинки, когда вместе со словами «немцы в городе!» в наш полуподвал буквально ворвался доктор.
На нём была «новая шуба», которую Софочка справила ему перед самой своей смертью. Шубой, правда, называл её только сам Исаак Львович, по-старинному. Вообще же это было чёрное драповое пальто с воротником из каракуля. Шапка – вареник из такого же светло-серого каракуля делала доктора ещё выше ростом и очень красиво сочеталась с его очками в золотой оправе, ещё «дореволюционного» изготовления. В руках Исаак Львович держал бинокль, с которым мы с ним весною, когда ещё не было войны, ходили на первомайский парад.
Доктор не стал раздеваться, только выпил на ходу стакан чаю.
— Потом, Манечка, потом! – сказал он бабушке, отодвигая тарелку с кашей. – Не терпится посмотреть собственными глазами, что за люди эти новые покорители Европы!
И умчался, обидно не заметив меня, уже полностью одетую и готовую для выхода из дому. Не заметил, не пригласил с собою, словно я была ему совсем чужая, незнакомая.
Когда мы с Галкой, моей подружкой-соседкой, вышли проходными дворами с нашей Социалистической улицы на главную, носящую имя Фридриха Энгельса, немцы на мотоциклах катили по проезжей части от вокзала в сторону Театральной площади.
По обеим сторонам улицы, на тротуарах, стояли люди – не так густо, как бывало раньше, во времена ноябрьских или первомайских парадов, а жиденько, по два-три человечка. Они понуро, не переговариваясь, с окаменевшими лицами, смотрели на немцев.
А немцы были серо-зелёные, плотно прилепленные к своим мотоциклам, в одинаковых огромных очках и металлических касках. Они катили и катили, фырча мотоциклами. Ни один даже головы не повернул в нашу сторону… Молча стояли люди. Молча катили немцы. Кружились в воздухе редкие снежинки. Фырчание мотоциклов вроде бы и не заглушало этой всеобщей ругающейся тишины, а как-то даже подчёркивало её.
Обычно бойкая на язык и горластая Галка едва слышно выдохнула мне в самое ухо:
— Прикатили, суки зелёные! Вроде их тут ждали…
У меня противно ныло в животе, мелкая дрожь сотрясала всё тело. Хотелось поскорее увидеть бабушку и маму, выпить горячего чаю и куда-нибудь спрятаться от этих серо-зелёных немцев с их железными головами и очками вместо глаз. Я потащила Галку домой.
Мы уже совсем подошли к нашему дому, когда навстречу нам, из подворотни, вывалилась орава мальчишек во главе с Толькой Зимовцом, их вожаком и заправилой. Мальчишки были так возбуждены, что едва не сбили нас с ног.
— Бритвой, бритвой резал! – орал Толька Зимовец. – Я тебе говорю – бритвой!!!
— А я говорю: финкой! – вопил его дружок Генка по прозвищу Брехло. – Финочка, что надо, аж искры летели!
Продолжая кричать, перебивая друг друга, мальчишки рассказали нам, что доктора Эльтермана ограбили немцы, двое солдат и офицер, с которыми Исаак Львович столкнулся в проходном дворе, соединяющем нашу улицу с главной. Сорвали с него каракулевую шапку, очки, отняли бинокль, а офицер сам, собственноручно, срезал не то бритвой, не то финкой каракулевый воротник с новой докторской «шубы».
Офицерик, по словам мальчишек, наблюдавших грабёж, был плюгавенький и совсем пацан. Но когда доктор заговорил с ним по-немецки, — а Толька Зимовец был шестиклассником и учил в школе немецкий уже полтора года, — головой ручался, что именно «по-немецки»! – офицерик озверел и стал хлестать старика по щекам своими кожаными перчатками, которые он во время отрезания докторского воротника, видимо, для удобства снял с рук, визгливо выкрикивая при этом одно лишь слово:
— Йю-ю-де! Йю-ю-де! Йю-ю-де!
Доктор, по словам мальчишек, так оцепенел, что после ухода немцев долго не мог сдвинуться с места. Толька с Генкой помогли ему добраться до дверей нашей квартиры.
Доктор стоял посреди кухни с вытянутыми вперед руками и с недоумением глядя в свои ладони, будто в них лежало что-то удивительное, никогда прежде невиданное. Он повторял:
— Офицер… юноша… почти ребёнок!
На нём было пальто, та самая «шуба», которую заботливая Софочка справила мужу накануне своего ухода из жизни. Та самая «шуба», только вместо каракулевого воротника, торчали теперь вокруг шеи лохмотья ваты и парусины. Седые волнистые волосы, делавшие голову Исаака Львовича очень красивой, «породистой», как говорила моя мама, спутались, лицо без очков казалось беспомощным и растерянным, как во время похорон Софочки.
— Зачем вы так вырядились? – нервно говорила мама. – Кого хотели встретить, друзей? Ведь говорили же вам, кто они такие – теперешние немцы!
— Бог с ними, с каракулями! – поглаживая рукав обезображенной шубы, утешала доктора бабушка. – Каракули – дело наживное. Спасибо, сам жив-то остался!
Но было видно, что доктор не слышит ни маминых нравоучений, ни бабушкиного сочувствия. Он всё так же, неподвижно, стоял посреди кухни и, глядя в свои ладони, повторял изумлённо и одновременно обиженно, словно мальчик, у которого только что отняли любимую игрушку:
— Офицер… юноша… почти ребёнок!
16.
Давно прошла зима. Наши войска давно прогнали немцев. Они продержались тогда в нашем городе всего несколько дней и ни коммунистов, ни евреев специально не расстреливали. «Не успели, сволочи!» — говорит мама. Она ушла с фабрики, где они с дедом Владимиром работали много лет и где так приятно пахло свежими стружками, потому что фабрика называлась «деревообрабатывающая». Там делали рамы и двери для будущих домов.
Мама ушла с фабрики, потому что фабрика закрылась. Кому нужны рамы и двери во время войны? Но мама тут же закончила курсы медицинских сестёр и теперь работала в большом госпитале, расположившемся на территории медицинского института.
Толька Зимовец и Генка-Брехло сбежали из дому на фронт, но их, тринадцатилетних, вернули и определили в ремесленное училище. Они теперь, на зависть другим мальчишкам, носили специальную форму и фуражки с перекрещенными блестящими молоточками на лбу.
А доктор Эльтерман умер. Закончил свою книжку о детских болезнях, про которую часто говорил, что пишет её всю жизнь, и умер, сидя в кресле, за письменным столом, положив руки и седую голову на законченную рукопись… В таком положении и застала его бабушка, когда обеспокоенная его невыходом к завтраку, поднялась к нему наверх.
Хоронило его такое множество людей, что невозможно даже сказать, сколько в точности. «Полгорода!» — определила на глазок бабушка.
Рукопись сразу же забрала мама: «Пусть полежит до лучших времён! – сказала она. – После войны пригодится».
Я всё пыталась вчитаться в написанные мелким почерком страницы, но то ли из-за непонятности этого почерка, то ли из-за слёз, которые всякий раз, как только я брала в руки книгу, лились из моих глаз, ничего понять не смогла. Только две фразы с первой страницы запомнились мне. Одна, расположенная в верхнем правом углу, гласила: «Светлой памяти моего сына Бориса, хирурга, погибшего под Ленинградом, посвящается».
Другая фраза, с которой начиналось «Предисловие» к этой книге, была очень похожа на всё, что часто говорил мне Исаак Львович. Во всяком случае, я восприняла её как завещание, оставленное лично мне:
«Никогда не становись врачом, если сердце твоё не преисполнено любви ко всему живому!»
Завтра исполняется сорок дней со дня смерти Исаака Львовича. Бабушка ещё с вечера отварила рис, горкой выложила его в большую миску, полила сладким сиропом и разрешила мне выложить поверху крест из разноцветных леденцов. Этот поминальный рис называется «канун». Завтра утром мы пойдём с нею на кладбище и будем раздавать канун нищим за упокой души доктора, как делали прошлым летом, когда умер дед Владимир.
— Хорошо бы ещё яиц сварить, — рассуждает вслух бабушка, — да разве их укупишь теперь, с нашими-то деньгами!
По её словам, когда в распятого Иисуса Христа бросали камнями, камни эти, отлетая от тела Его, превращались в разноцветно окрашенные яйца или луковицы. С тех пор, мол, на пасху принято красить яйца. А если нищему подают яйцо или луковицу, считается, что подали сразу сорок милостыней.
— Если яиц нет, — советую я бабушке, — давай возьмём на кладбище луковиц. У нас там, в лукошке, ещё штук пять осталось.
Но тут в наш с бабушкой разговор вмешивается мама. Она пришла после суточного дежурства в госпитале уставшая и расстроенная. Сейчас, в конце июня 1942 года, немцы снова подходят к нашему городу. Бои идут совсем близко. Госпиталь переполнен ранеными. Прошлой ночью, по словам мамы, снова привезли большую партию. Многие умерли, не дождавшись врачебной помощи.
— Сами ерундой занимаетесь, — резко говорит мама, не верующая в Бога. За это дед Владимир когда-то прозвал ее «Наш паровоз вперед летит!», — и девчонке голову забиваете! Исаак Львович иудеем был, понимаете? И-у-деем! А вы ему поминки по православному христианскому обычаю устраиваете. Что на это скажет ваш Бог?!
— Покойный Исаак, Наталья, без разбору ребятишек лечил – русских, еврейских, армянчат, татарчат. Для него различий между людьми не было, как нет их и у Господа Бога.
Они постоянно ссорятся и спорят. Бабушка и мама.
Написано в 1977 году.
Новая редакция – 2003 г.
Елена Воронкова — родилась в Ростове-на-Дону,
в 1968 г. закончила Саратовскую консерваторию
им. Собинова по классу сольного пения, преподавала
в Ростовском музыкально-педагогическом Институте
(ныне — Консерватория им. Рахманинова С.В.).